Городок
Шрифт:
— И ничего нельзя сделать?
— У нас же гуманный закон! — выделяя каждое слово, так, что слышно было на всю улицу, произнес Мурашка, даже стайка воробьев вспорхнула с ближайшего дерева.— И хлыстовы этим особенно умеют пользоваться. Но я дождусь, дождусь, когда он подставит, как говорят боксеры, скулу...
Ох, не знал он, не знал и Шохов, что все это дорого обойдется самому Мурашке, а для Шохова станет памятью на всю жизнь...
А пока они шагали в дальний конец улицы, в школу, чтобы поговорить с неведомой Тамарой Ивановной о ремонте.
Учительница, как и предполагалось, на этот раз была дома, и окошко ее, занавешенное простенькими ситцевыми занавесочками, светилось изнутри. Тамара Ивановна несколько
— Не очень-то вы торопитесь,— впуская их, вместо «здравствуйте» произнесла Тамара Ивановна, впрочем не столь уж и агрессивно, а как-то звонко и весело.
Темным школьным коридором она проводила гостей в свою комнатку, небольшую, но светлую, с окнами на две стороны (угловая, зимой выхолаживает, наверное, подумалось Шохову), с обстановкой чрезвычайно скромной: кровать, очень чистая, без морщинок (морщинки в казарме у Шохова строго наказывались, именно на них он обращал привычно внимание!), трельяж со всяческими женскими флакончиками и столик. Весь гардероб умещался в уголке за занавеской. В комнате было несколько стульев, по-видимому казенных, клеенчатых, на них-то хозяйка и предложила присесть, и сама села, положив локти на стол.
Никакого особенного впечатления на Шохова она не произвела, кроме разве ощущения уюта: облегающий халатик и особенно ее руки, белые, домашние, ухоженные, напоминали о семейном тепле. Так в Шохове это чувство и осталось навсегда. Подробно же рассмотрел он ее позже и поразился, что не заметил сразу, как она стройна, какие у нее высокие ноги, крепкая грудь, белая шея, как на какой-то скульптуре, и уж ставшее за годы привычным и родным выражение лица, насмешливое и испуганное одновременно. Глаза у Тамары Ивановны были редкостного цвета, золотистые, но не блестящие, а с затаенной глубиной, волосы темно-русые, короткие, прямые. Но, как было сказано, ничего особенного Шохов поперву не рассмотрел, потому что думал о каких-то своих, вполне прозаических делах, и даже шабашка, на которую его подбил прораб, не очень-то его увлекала.
А между тем Мурашка и Тамара Ивановна вели неторопливый, но деловой разговор, из которого выявилось, что до конца занятий в школе о ремонте не приходится и говорить, и если что и возможно, это подремонтировать комнатку Тамары Ивановны.
— Тебе Гришуха один сделает! — произнес, а точнее же, прогудел Мурашка, и стекла в окошках позванивали от его голоса.— Он у нас бессемейный, а значит, свободный. А тут и делов на неделю. А?
Это «а?» было обращено к Шохову, и он кивнул согласно, почувствовав на себе любопытствующий женский взгляд.
— И вся недолга! — вскричал Мурашка.— Поллитру на стол — и будет тебе ремонт по высшей категории!
Поллитры у Тамары Ивановны не нашлось, и она предложила чаю. Мурашка заспешил домой, подозрительно настойчиво советуя Шохову остаться, якобы обговорить подробности. И как ни подмаргивал, как ни производил свои очевидные ужимки, Шохов ушел вместе с ним и ни о чем таком в тот вечер не задумывался: посмотрел по телевизору кино и пораньше лег спать.
Он и на второй и на третий день не пошел к Тамаре Ивановне, что-то его отвлекло. Потом, будто устыдившись, что все-таки его ждут и оттягивать далее просто неудобно, он пришел к знакомой школе и так же, как Мурашка, постучался в светящееся окошко. Сколько раз потом он будет здесь стучаться нетерпеливо и требовательно. И снова, как с Мурашкой, Тамара Ивановна звонко спросила: «Кто там?» — и открыла ему дверь.
В этот вечер они поговорили о подсобных материалах, обоях, белилах, синьке, клее, потом Тамара Ивановна угостила его чаем с вишневым вареньем. И снова Шохов почувствовал неуловимый дух домашнего тепла, уюта, исходивший от этой женщины в облегающем
халатике и с белыми гибкими руками.В этот вечер он простился не слишком торопливо и до ночи не мог заснуть, все ему мерещились белые руки, и запах женского тепла кружил голову. Тут же решено было, что завтра он придет снова, захватит кое-что из подсобных материалов, но и вина: красного и сладкого, чтобы не подумали, что он пытался споить учительницу. А в последний момент все-таки купил еще и водки, и вина, и каких-то закусок, вроде любительской колбасы и плавленых сырков. Не раз потом они вспоминали, как Григорий выставлял на стол свои дурацкие закуски и как молча, но вовсе без осуждения, насмешливо и испуганно Тамара Ивановна смотрела на них, особенно на бутылки, а потом как ни в чем не бывало произнесла: «Хотите, я вас супом угощу? »
Она и от водки не отказалась, выпила рюмку и прикрыла рукой: «Все, Гриша, я больше не пью». А потом он понял, по каким-то неуловимым признакам, что удобно ему остаться ночевать, и он смело затянул вечер, повествуя о службе в армии, о дружках, которые разъехались, но пишут, кто как устроился, и о Риге он рассказывал, о старом городе, о Домском соборе, где слушал органную музыку, но еще более восхищался старинной архитектурой, которая конечно же далека от индийской, от того же Тадж-Махала, но так же потрясла его.
Тамара Ивановна вышла и вскоре принесла альбом пластинок, и среди них одну, где была запись именно органной музыки в Домском соборе, а на обложке сам собор, его центральный зал. Тут только увидел Шохов небольшой проигрыватель чемоданчиком, в крышке которого был смонтирован динамик, он стоял на подоконнике — и рядом десяток пластинок, часто игранных, судя по виду.
Вот с этой органной музыки, а потом еще других записей, а потом еще с книжек, которые он увидел в школьной кладовочке, и начал Шохов все больше и больше думать о Тамаре Ивановне. И додумался он в конце концов до женитьбы. Но это через месяц или чуть больше, если считать от того дня, когда они впервые посетили школу с Мурашкой. А в этот странный вечер, а потом и ночь ничего у них не было. Шохов полез к Тамаре Ивановне, но та легко его отстранила, так, с необычной своей усмешкой, после которой надеяться на что-то было невозможно. Он спал на полу, на белой крахмальной простыне, на мягкой подстилке, и, конечно, не смог заснуть ни на минуту и догадывался, несмотря на полную тишину, что и Тамара Ивановна не спит.
Рассердись на себя, встал с рассветом, часа так в четыре, и, уже одевшись и направляясь к двери, услыхал, нет, пожалуй, почувствовал, как соскользнула она с кровати, обняла со спины и голосом, которого он не узнал, пронзительным и тихим, просила ее простить.
— Я не могу так, сразу,— произнесла она, он слышал ее дыхание на своем плече и боялся шелохнуться, не то что встать к ней лицом.
Так и ушел, чувствуя на плече, на коже зудящую боль, как от ожога.
Шлялся до самой смены по каким-то незнакомым улицам и глупо, беспричинно улыбался. Он знал, что запомнит навсегда это утро.
Но запомнилось оно совсем по другой причине. Так уж вышло, что он раньше обычного пришел на работу и в свете раннего утра шагал по всему длинному крылу строящегося здания, составляя в уме план работы на день. Он залезал на леса, проходил по шатким узким досочкам и вовсе ничего сегодня не боялся. Он просто был уверен, что ничего с ним случиться не может. Настроение было воздушно-прекрасным на сегодня, как и на всю жизнь. Вот тут он услышал в одном из закутков громкий женский плач. Завернул в боковой отсек и увидал девушку, он ее встречал несколько раз и даже знал, что ее зовут Кофея, странное татарское имя. Девчонка была молоденькая совсем, черноглазая, с косичками. Шохов, встречая ее на работе, почему-то всегда произносил: «Здравствуй, блинчик». Уж такое приятное и круглое личико было у татарки, что он ее называл блинчиком.