ГородВороН. Часть II дилогии
Шрифт:
Он с радостью станет вашим личным агентом по пробуждению. Наступит заря новой жизни. Потому что. Больше никаких казней. Теперь по утрам вы будете слышать, даже ещё не открыв глаза… цветы. Каждое утро разные – увитые лентами и простые полевые, в капельках росы, – часто целые охапки, которые потом целый день надо будет перебирать… до следующей охапки. Где он только их брал, свои слова-цветы – загадка.
Все они не так просты, эти говорящие аппараты. Свой же я быстро раскусила: есть в нём одна, может и крошечная совсем, но – живая деталька. Иначе откуда бы он знал, как мне нужны его звонки?
Утренняя настройка слуха, зрения, нащупывание себя, своего присутствия в наступившем дне – ничего этого не было,
– Как ты быстро просыпаешься! – говорил телефон.
Да просыпаюсь ли я? Не то чтобы границы между сном и явью были размыты. Просто действительность самым наглым образом стала наполняться больше таким, ей несвойственным, ничем не хуже сна. Даже тишина вокруг стала другой – прозрачной влагой на листьях после дождя. Просыпаюсь… Я стала просыпаться куда-то в другое место. Лучше прежнего. Это действительно стало похоже на пробуждение.
Гуляешь себе с собакой – вдруг в вечерней немоте двора он – живой и… уже самим своим звоном – лучший из друзей. Ты ещё на улице, а он там, дома – ждёт. Взлетаешь на пятый этаж, не успела схватить трубку – ерунда, позвонит снова. Откуда-то прорывались слова – у меня, с ног до головы опутанной тишиной, у меня, что могла молчать неделями, месяцами…
– За тобой что, официант гнался со счётом?
– Без лифта… Представляешь, сейчас твой звонок услышала с улицы. Мы там с Чаплей были, такая тишина, темень кругом, и вдруг – звонок.
– Представляю. Ох и рассвирепел же, наверно, псина. Мог бы ещё гулять и гулять.
И чего я не твой пёс? Каждый вечер бы с тобой – по кустам, по тёмным аллеям…
Мы вцеплялись друг в друга словами, интонациями, смехом, будто до того только и делали, что копили годами в каких-то кладовках эти слова, фразы. Да слова-то такие, будто никто из нас в жизни не хлебал ни цемента, ни бетона, ни… заборов никаких.
– Только одного я опасаюсь. Ты ведь и на горшке сидючи, смотрелась беспросветной интеллектуалкой? Не спорь. Привезёшь портрет из фамильного альбома.
Интересно, а он кем смотрелся на горшке? Сатиром? Фавном?
Час пролетал быстрей минуты.
Так наступило время БТС – Большого Тайного Смайла. В основном, тайного. Вот проблема – не выказать невзначай улыбку. Нельзя же было при всех походя улыбаться, как не знаю кто. А собственно, о чём рассказывать? Смешить? Неточка II со своим невидимкой, без которого она жить не могла и которого ни разу в жизни не слышала, не видела.
Я-то хоть слышала своего! Только и знала, что слушала. Веселела с того и других веселила. Один раз даже целый магазин рассмеялся – покупатели и продавцы, которые перед этим чуть не подрались. И сказала-то всего: «Любезные леди! Не угодно ли вам…», ну и дальше цитаты из цветочных виньеток моего «невидимки».
«Вот видишь, как хорошо. Я так рад ужасно», – откликнулся он на этот рассказ тихим от печали голосом. Откуда печаль? Но она, печаль эта, как печать… Как что-то совсем уж не шуточное, утяжелила, сделала еще глубже ощущение связи: очень странной, если начинать думать умом: связь без какой-либо связи с реальным, но… глубины реальной.
Если бы не она, разве бы я… предала? Всё это враньё! Позорное враньё и подлость! Долгов не осталось – так не бывает!
Стоило только увидеть – поезд не ехал, стоял подле какого-то убогого посёлка: из ворот одной из лачуг вышел кто-то маленький, непонятный. Осторожно, как по горячему, стал двигаться вперёд. Кто это, кот? Еще ближе – собачка. Завидев тёмную кишку поезда, пошла быстрее – из любопытства? Она ведь не могла знать, что из него на неё смотрю я! Но почему-то очутилась точно против моего окна. Подошла, и, задрав маленькую голову, стала смотреть человечьими
глазами в мои.Что ж она делает?.. Плёткой вины по глазам – высекло брызги! Сквозь пелену всё равно видела: нет, она совсем не похожа на моего Чапли: он крупнее и цвета другого, но форма головы – как и взгляд, почти человечьи. И уши, поникшие вперёд на лицо – в них смирение и готовность принять любой новый удар судьбы.
Схватив недогрызенный бутерброд, метнулась из купе. Но узкий коридор, не рассчитанный на людей с вещами, перекрыл некто с сумкой больше себя. С большим нежеланием он таки пропустил меня к выходу, умело рассчитав, когда будет – поздно. Проводница захлопнула железную ступеньку. Отрезав, с лязгом, сверху вниз – точным движением добивающего дичь. «Ну куда, куда?! Спят, спят, проснутся!» Поезд тронулся, качнувшись, и поехал дальше.
Ох, близнецы-братья мы с этим поездом: надо же было так тронуться, чтобы бросить преданного друга и отправиться бог знает куда! Поезд – такое кино, в котором видишь собачку, разевающую рот, а лай слышит уже кто-то другой.
Жуй теперь свой бутерброд сама – широкая душа, готовая накормить незнакомую собаку. А свою, родную…
Да, было одно существо, кому я была нужна…
Той абсолютно искореженной, как моток старой искореженной проволоки, ночью, напоминающей ночь разве что теменью за окном, последней перед отъездом… В её, последние в том городе, в той жизни, часы, я поняла, что уже ничего не успеваю. И смирилась. Опустив руки, просто сидела на диване посреди извивающихся змеями колготок и ворохов враждебных кофт и юбок, не желающих превращаться в багаж.
И где-то позади меня, на задворках комнаты – в прихожей, послышалась какая-то… маленькая возня, вроде без особой надежды; но потом всё-таки неуверенные, бороздящие линолеум, шажки. Мой древний электричечный пёс. Причапав своей ставшей сложной, извилистой походкой, он уселся подле и подобрал мою руку, болтающуюся плетью, став её опорой. Подсунул голову под неё – ростом он был как раз мне по колено. Я уж и забыла, что когда-то это было его любимым – вот так просто напомнить, чтобы его погладили. Он не делал этого уж, не вспомнить сколько: наверное, с год – тот год, что он, безнадёжно отдалившись ото всех и вся, всё больше погружался в жадный глухой мрак. Никакая любовь не может защитить наших питомцев от этих уродливых отметин… От тех следов, что оставляют пытки временем.
Почти слепой и ничего не слышащий пёс вдруг каким-то чудом выбрался из своих сумерек и на минуту стал прежним. Я тупо принялась гладить его, а он всё подсовывал и подсовывал голову мне под руку и заглядывал в глаза своими, в мутно-синей пленке, глазами. Думала, сердце не выдержит и выплеснется наружу вместе с рыданиями. Да у кого ж оно выдержит? Ведь он все понял! Он пришел проститься…
Как он смог рассмотреть, почуять, что сама-то я не хотела с ним прощаться? Отодвигала. Трусила. Щадила себя. Старалась не думать… Голова у собаки стала мокрой от моих слёз, и я гладила их, мокрые следы своей вины, своего бессилия не сделаться предателем… Что же он видел, глядя в моё лицо? Быть может, ту меня, в тот день… Когда я нашла его в электричке и прижала к груди. И псина понял, что он дома…
Усыпить его я не могла. Усыпить… Придумают же! Лишь бы себя выгородить. Хорошенький сон. Оставить страдать – ещё большая жестокость? Но если
я —
не
могу.
И ехать я уже никуда не могу… Увольте.
Но снова звонок… Говорю: «Собака – это не друг человека, это другой человек (еще один)». Но звонки, звонки – столько, сколько понадобилось для того, чтобы проглотить ком горечи и бессилия и не подавиться им.