Горожане
Шрифт:
А она почувствовала, что уверенность, которая пришла к ней, когда она у калитки заметила его смущение, что уверенность эта в ней нарастала. И потому, что она была дома, где все ей нравилось и все у нее ладилось, и она, приготовляя обед, вдруг почувствовала то, что много раз пыталась, но не могла понять в поведении матери, когда она суетливо и радостно готовила стол, поглядывая на пришедшего с работы с а м о г о, она вспоминала, как ладно умела приготовить мать салат и пожарить яичницу, и умение это как бы само собой незаметно перешло и к ней, и она почувствовала еще незнакомую прежде радость оттого, что вот теперь она не просто хозяйка этого дома, но хозяйка в полном смысле — она может пригласить к себе кого-то, и, пока мужчина будет сидеть за столом, она может готовить, не обращая на него никакого внимания и не занимая
А он с недоумением спрашивал себя — зачем он сидит здесь, что общего может быть у него с хозяйкой этого дома, где убогие украшения комнаты, убогие своей безвкусицей, дешевизной вкуса впервые вызывали у него не легкий и преходящий взрыв иронии, как обычно, а досаду и даже тоску, потому что он понял, как долго, крепко надо вытравлять эту безвкусицу не со стен или с покрывала кровати, а из владелицы этих вещей. И он уже пожалел, что согласился войти в дом, и уже готовил в уме какую-то фразу, вроде того: я ведь совсем забыл, а мне через полчаса надо обязательно быть в одном месте, нет, нет, спасибо, я никак не могу опаздывать туда — и взглянуть с тревогой на часы, заторопиться, — но пока он готовил эту фразу, наверное, она почувствовала его переменившееся настроение, почувствовала, наверное, даже его желание уйти, и он тоже по изменившемуся ее виду понял, что она распознала его намерение, и ему вдруг стало жаль ее. Он не знал, будет ли ей хорошо после того, что должно потом произойти, но знал, что, если он уйдет сейчас, — ей будет плохо. И он остался.
А она со страхом и нетерпением ждала, когда придет минута, которая все решит, вернее, в которую она решит все для себя — оставлять его здесь или нет.
Он молчал подавленно и угрюмо. Сначала он пробовал как-то расшевелить себя, завести непринужденный разговор, но она ответила ему невпопад, да и то, что сказал он, тоже было неловко и нескладно. Поэтому он смирился с тем, что разговора не получится, но все равно это доставляло ему беспокойство, неуверенность в себе, и он становился все угрюмее.
А получилось все проще — для нее совсем неожиданно получилось просто. Она сказала ему спокойно — выйди в другую комнату, я разденусь. Ее удивило, что она назвала его на «ты» и так легко, свободно к нему обратилась; теперь она все сильнее чувствовала какое-то преимущество над ним, и он тоже этому преимуществу покорился.
Где-то в глубине души он еще успокаивал и обманывал себя, предполагая, что слово «разденусь» он мог понять вместо «переоденусь», но это было как последнее и лукавое утешение. А думал он сейчас о том, что ему нужно будет обнимать ее и говорить ей те ласковые и стыдные слова, которые несколько лет назад он говорил жене, а теперь и жене ему трудно их говорить, а ей, этой девушке, с которой его ничего не связывало, и он окажется в ее постели только потому, что все шло к этому как-то само собой, и он принимал все, что происходит, не пробуя повернуть ничего в другое русло, — ей говорить эти слова трудно, почти невозможно.
Она окликнула его. Он увидел на стуле лифчик, трусики ее, даже не прикрытые платьем, увидел, как боязливо она посмотрела на него, и в эту минуту почувствовал легкость, освобождение. Все, что мучило его весь день и здесь в домике тяжелым грузом навалилось, — было желание как-то связать воедино то, что было для него разрозненным и разрозненностью своей угнетало его. Но сейчас все совпало, совместилось, увязалось в один узел: он понял, что во всем, что он сегодня делал: и на базаре, когда он растолкал торговок, бегал за весами, шутил, грубил, а сам замирал от боязни, что в любой момент сорвется, и все это заметят, и он окажется в глупом и позорном положении, какого еще в его жизни не бывало, и здесь в домике, когда он угрюмо молчал и непривычное для него молчание казалось ему катастрофой, ничем не поправимой фальшью, — когда все это он делал, то он искал и добивался для себя о т р и ц а н и я всех своих поступков, раскаяния за них, за то, что он совершил их. А теперь — и это и было озарившей его мыслью — он понял, что он был неправ, внутренне сопротивляясь и уходя от всего этого, потому что это была жизнь — ему чуждая, непривычная, но она повернулась к нему так, этой своей стороной, и это нужно с благодарностью принять, как нужно принять все то, что еще жизнь ему преподнесет и как к нему повернется. И он понял еще большее — что половину своей жизни он жил неправильно, потому что уходил от себя и уходил от жизни. И если это ему удавалось, он радовался,
считал, что обманул судьбу, а обманывал он только себя самого, и сегодня он опять пытался обмануть себя, когда все время какая-то тоненькая ниточка удерживала его от того, чтобы, извинившись, не уйти от девушки, — несколько раз он пытался это сделать, но эта тоненькая ниточка в самый последний момент его удерживала, и он теперь благодарен ей.Об этом подумал он, когда встретил ее боязливый взгляд, и горячая благодарность к девушке нахлынула на него, хотя он понимал, что благодарность эта не только к ней, но и к себе самому, к тому, как он прожил сегодня день. И все-таки здесь была благодарность и к девушке, потому что те ласковые слова, которые он стал ей говорить и которые он уже отвык говорить кому-либо, даже жене, он говорил ей совершенно искренне и добрел от этих слов, а она только слабо защищалась, боялась верить им, и, хотя она опять почувствовала, что даже здесь он не такой, какими она привыкла видеть мужчин, эти слова только поначалу испугали ее, а потом она мысленно просила, чтобы он говорил их еще, прекрасно зная, что больше в ее жизни такой день не повторится — ни с ним и ни с кем другим. Только одно мгновение она колебалась, сказать или нет обо всем, что было связано с болезнью и смертью матери. И когда принялась говорить — сбивчиво, торопливо, пытаясь оправдать себя, — то вдруг поняла, что ей не нужно от него никакого оправдания, а нужно просто выговориться: и хотя она уже много раз говорила о смерти матери и о своей вине перед ней — и с родственниками, и с подругами, и на работе, но это все были какие-то не те, не ее слова; а вот сегодня впервые что-то прорвалось в ней, растопило ледок в душе и она почувствовала себя прощенной.
И наверное, именно сейчас они впервые за весь день поняли друг друга, и каждый из них подумал почти одновременно, что они больше ни разу не встретятся, потому что все, что произошло бы с ними после, было бы фальшью. Главное, что они могли дать друг другу, они дали — каждый из них понял, эту жизнь, которую им еще предстояло прожить, они должны прожить так же, как сегодняшний день — не прячась от самих себя и доверившись всем неожиданностям, которые их ожидали.
МОРСКОЙ ЦАРЬ
Соседи появились только через три дня. Виктор укладывал Дениску спать, читал ему «Дядю Степу», — был у них такой вечерний ритуал: хотя бы несколько страниц вечером, а прочитать. Пришла пора тушить свет, Виктор поднялся, прошагал босыми ногами по полу, и в эту минуту в дверь постучали.
Первой в комнату вошла девочка лет четырех, в измятом ситцевом платьице, с огромной куклой в руках. За ней — с двумя чемоданами — парень в очках, худощавый, с мелкими чертами лица. Он был в темном костюме, на пиджаке — университетский ромбик, через плечо — «Зоркий». Пот катил с него градом.
— Значит, будем жить вместе, — произнес парень довольно бодро. — Давайте знакомиться!
— Виктор.
— Коржев, Иннокентий. Из Читы. А вы откуда?
Но Виктор оставил вопрос без ответа. В это время девочка подошла к Дениске, в упор, с любопытством принялась разглядывать своего сверстника, пока тот от смущения не спрятался под одеяло.
Иннокентий из Читы стоял навытяжку у дверей, в стойке часового, охраняющего особо важный объект.
— Дениска! — позвал сына Виктор. — А ну, вылезай! Ты что, испугался девочки?
Сначала показались ягодицы, слегка обожженные крымским солнцем, потом, побарахтавшись под одеялом, вылез Дениска в коротенькой ночной рубашке.
— Значит, завтра поговорим, познакомимся, — подал наконец голос парень. — Сегодня, наверное, поздно?
— Конечно, завтра, — охотно согласился Виктор. — Времени у нас целый вагон.
И с того вечера отдых полностью вошел в накатанную колею. Еще дня три Виктором и Кешей всюду восхищались: отцы-одиночки, но потом как-то разом все охладели к ним, привыкли, ну и слава богу. В столовой Дениске и Дунечке положили на стулья деревянные бруски, чтобы удобнее было сидеть, на пляже выдавали не один, а два топчана, библиотекарь отыскала несколько детских книжек. А недели через две праздность начала угнетать Виктора. Знакомо здесь все было до каждого камешка. Санаторий, дом отдыха, турбаза, да еще сотни три одноэтажных домишек. Виктор давно уже знал отдыхающих в лицо.
В то лето вошли в моду длинные юбки, притом как-то стремительно, чуть ли не за неделю это произошло. Виктору новая мода нравилась, но почему-то он отпускал колкие замечания, ерничал. Виктор пытался втравить в это дело и Кешу, но тот упорно уходил от каких-либо разговоров о женщинах, даже легкого трепа избегал. Виктора это забавляло, да и не только это. Каждый день Кеша писал жене письма, не какие-нибудь там открыточки, а подробные, на нескольких страницах, послания, хотя что можно написать об этой однообразной жизни? Или еще — он привез фотографию жены. Однажды показал ее Дунечке, спросил: «Ты соскучилась по маме?» — девочка беззаботно и радостно ответила: «Соскучилась», и Виктор подумал тогда: «Вот, а я даже не догадался взять Галкину фотокарточку».