Чтение онлайн

ЖАНРЫ

ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
Шрифт:

Старая еврейская мама, интеллигентная, насмешливая и острая на язык, строго соблюдала традиции иудейства и даже квартиру подыскала поближе к синагоге в Спасо-Глинищевском переулке.

Весьма пожилой папа, инженер по профессии, сконструировал первые в России автоматы для изготовления папирос и стал совладельцем табачной фабрики. Однако несколько ранее, году в 1912-м, он неожиданным для всех образом, провел несколько месяцев в Десятом павильоне Варшавской цитадели, то есть в политической тюрьме, за излишнюю темпераментность в публичном изъявлении антимонархических чувств на еврейском митинге в Варшаве. Попал он в камеру, где содержался большевик Феликс Дзержинский, поражавший даже бывалых узников смелостью и требовательностью к тюремному начальству, правда, этому помогало дворянское звание, польский гонор, привычка повелевать. «Весьма порядочный

и вполне приличный господин, к тому же понимает толк в нашем табачном деле», — так характеризовал Соломон Розенштамм Феликса Дзержинского по впечатлениям дореволюционным. После же революции, когда порядочный и вполне приличный господин Дзержинский, посадив половину акционеров фабрики, послал вторую половину на принудработы, Соломон Розенштамм, стоя по грудь в мокрой канаве, тяжко кряхтел, ворочал пудовой лопатой, почесывал вспотевшую под шапчонкой лысину и уныло приговаривал: «Нет, ну кто бы мог все это тогда подумать!»

Осина жизнь была априорно предрешена неудачным выбором родителей-лишенцев. После школы, оконченной блестяще, все пути к образованию были ему закрыты по классовому признаку. Шутка сказать — сын фабриканта! Лучше бы и вовсе не родиться! А родился-то он с талантом живописца и графика. Талант был велик, сомнений в этом ни у кого не было. А толку-то?

Влюбленный в импрессионистов от Манэ до Уистлера, бредивший таитянками Гогена, Осип Розенштамм пошел чернорабочим на строительство Центрального телеграфа, а вечерами усердно посещал студию художника Рерберга на Мясницкой. Он быстро стал любимцем метра (это был брат известного архитектора Ивана Рерберга, строившего здание Центрального телеграфа и отнюдь не подозревавшего, что подносчиком раствора работает у него любимый ученик брата!). Осю стали называть лучшей надеждой всей студии. Его экзаменационное полотно «Фауст и Маргарита» было представлено в Строгановское. Там поразились свежестью красок, оригинальностью замысла и силой чувства, однако зачислить в студенты не отважились. Тогда автор картины впервые задумался о смерти. Месяца за три до того он похоронил отца и на обратном пути с Дорогомиловского кладбища говорил Рональду Вальдеку:

— Знаешь, у меня нет охоты возвращаться оттуда. Лежали бы там вместе, поджидая мать! Пора, пора и мне туда! Нечего тут делать!

Позже мысли эти окрепли, ибо «подошла неслышною походкой, посмотрела на него Любовь». В эту Любовь вложил он всю душу, израненную и разочарованную. Стал было оживать, да ведь любви-то не прикажешь! Девушка была своевольна и капризна. Звали ее Нонна. Быстрая, черноглазая и насмешница. Приласкала было и... вскоре оттолкнула. Предпочла другого, попроще и покрепче.

Явилась поначалу Осипу Розенштамму решительная мысль наказать изменницу. Вдруг попросил Роню научить, как без промаха стрелять из револьвера. Ничего не подозревая, даже поощрительно отнесясь к столь явному Осиному возмужанию, Роня с готовностью отправился на чердак маросейского дома, укрепил мишень в слуховом окне и позволил Осе расстрелять весь барабан. Мишень, несмотря на все наставления, осталась девственно чистой. Досадуя, Роня в сердцах взял револьвер из нетвердой руки друга в ту злосчастную минуту, когда в слуховом окне показался соседский котенок. Он собирался спрыгнуть с крьппи на чердак и заслонил мишень. Роня, уверенный, что барабан пуст, вскинул револьвер и спустил курок. Последним патроном, еще оказавшимся в барабане, котенок был поражен в голову и забился в предсмертных судорогах. Ося подошел к теплому зверьку, погладил осторожно окровавленную шерстку, уложил мертвого зверя на доске и сказал невольному убийце:

— Знаешь, наверное, это мне что-то вроде знамения. Теперь я знаю, как мне поступить. Слава Богу, что я видел это непоправимое прегрешение. Подари мне эту штуку, я понял, как надо с ней обращаться и не употреблю во зло другим! Можно, я унесу его с собой? Ведь ты легко достанешь себе другой, правда?

Под каким-то благовидным предлогом, Роня не доверил другу оружия, и взялся отвлечь Осю от его черных помыслов. Часами уговаривал увидеть жизнь по-новому, брал к себе в институт, пытаясь отвлечь лекциями Рачинского, Локса или Орлова. Переговорил с деканом и добился, чтобы Осю зачислили платным вольнослушателем — занять его живой ум чем-то новым и высоким. Но 28 сентября 1926 года Ося дождался Роню в коридоре, между лекциями, и сел с ним на задней парте, в самом уголке. В продолжении всей лекции о русском фольклоре писали они записки, в вопросах и ответах.

Потом вместе пошли домой — один на Маросейку, другой — в Спасо-Глинищевский переулок, совсем рядом Вечерняя нэповская Москва косо улыбалась им на всем пути от Третьей Тверской-Ямской до самого дома. Шли принаряженной Тверской, Столешниковым переулком с угловым кафе «Сбитые сливки», мимо витрин Кузнецкого моста, а потом — Фуркасовским и Златоустинским переулками. Тогдашняя Москва завлекала вкуснотами, рысаками, девочками, доступными по цене; соблазнительными афишами, сговорчивыми дамами и юношами, а чуть в стороне от того ежевечернего Рониного маршрута после лекций, — манила еще притонами, тайными курильнями и прочим сатанинским столичным соблазном, порождающим растраты и хипес. Но Осю все это уже не интересовало, скорее, напротив, терзало, утверждало в решении.

— Нечего мне здесь делать, — повторял он уже знакомые Роне слова. — Этот мир стал мне отвратителен. Я хочу прочь. Лучший мир есть только там, за Порогом сознания. Там есть Бог. А этот мир покинут Богом навсегда, на погибель. Здесь царит только Ложь... Отдай мне то, что обещал тогда, на чердаке!

— Я вернул его владельцу, Герке Мозжухину. Вместе со шкуркой того бедного кота. На этой шкурке он повесил портрет своей любимой. Он платонически обожает артистку Белевцеву из Малого Театра.

— А та об этом знает?

— И не подозревает. Он хочет любить ее молча, тайно и бескорыстно. Поэтому не боится ни измен, ни лжи.

— Счастливец, коли сумел этого достичь. Тем менее ему нужно оружие. Ты бы попробовал выкупить его у Герки. Отец перед смертью подарил мне эти золотые часы. Может, он согласится на такой обмен?

— Твои часы он знает и сразу поймет, в чем дело.

— Так, давай, продадим часы и... помоги мне купить... Нужную вещь.

— Я надеюсь, что ты опомнишься. Замысел твой слишком жесток. О матери подумай. На кого ты ее оставляешь? Вторые похороны... спустя менее полугода!

— Знаю! Все продумал. Мог бы — протянул бы еще. Но уж не могу! Решил завтра кончить. Отступление себе отрезал. Написал Нонне, чтобы навещала мать. И не осуждала меня. Я иначе не могу! И если ты мне не поможешь, я брошусь под поезд, и ужас этой смерти останется на твоей совести. Завтра лягу на рельсы на станции Красково. Если есть у тебя сердце — бери часы и избавь меня от такой участи. Коли откажешь — помни: в полдесятого вечера меня задавит поездом. А вздумаешь помешать или предашь — прокляну! И кинусь с крыши дома Нирензее.

Утром, в среду 29 сентября, телефонный звонок поднял Роню Вальдека из постели: Ося требовал ранней встречи, прежде всех дневных начинаний. У ларька с сельтерской он напомнил другу, что уже через несколько часов Нонна получит смертное и может всполошить Осину мать. Поэтому, он до вечера скроется, и еще не потерял надежды, что Роня; все-таки найдет в себе мужество и решимость избавить его от колесования. А для этого, прежде всего, надобно продать часы.

Вдвоем друзья изъездили пол-Москвы. В ломбарде у Сухаревки им предложили восемь рублей. Из нэповских лавчонок их либо сразу гнали, либо цинично давали- на папироски. Почти отчаявшись и едва не угодив в милицию, они, наконец, смогли внушить некоторое доверие двум еврейским негоциантам, владельцам небольшого магазина писчебумажных товаров на Мясницкой. Старший, тучный, настроенный более скептически, поначалу заявил, что часы не золотые, а липовые. Напротив, второй совладелец, маленький, худенький и веселый, пристально осмотрел Осин «Мозер» и шепнул толстому:

— Эхтес голд... Алзо: вифил гебен? («Настоящее золото... Сколько дать?»)

— Цвонциг! — подсказал толстый, колеблясь. («Двадцать!»)

С этими комментариями покупающая сторона небрежно пихнула часы в конторку, а оттуда выкинула две бумажки по червонцу.

— Гиб цурюк! — решительно потребовал Ося. («Давай обратно!»)

— Ист генут! — настаивала покупающая сторона. («Достаточно!»)

— Цурюк майне гольдур, — свирепо прошипела сторона пропадающая. («Назад мои золотые часы!»)

— Нит гедайге! («Не унывай»), — засмеялся тонкий коммерсант и нехотя приоткрыл конторку. Вылетела оттуда пятирублевка.

— Драйсиг! — решительно потребовал Ося. («Тридцать!»)

И когда конторка приоткрылась в третий раз, и явилась на свет Божий еще одна пятирублевка, друзья поняли, что спор окончен. Ибо следы улыбки стерлись с физиономий покупающей стороны. Брошено было уже со злобой:

— Вег! Вег! Унд шнелл! («Прочь, прочь! Быстро!») — с этим напутствием Ося и Роня удалились.

Поделиться с друзьями: