Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этот человек с типичной внешностью московского тусовщика средней руки, веселый и чуть нагловатый, но, несомненно, неплохо образованный и умеющий, когда захочет, достойно себя вести, ничем даже отдаленно не напомнил ему Лазаря, впрочем, с момента их последней встречи прошло двадцать с лишним лет.

– Да, на Байкале. – Лазаревич остановился у двери и смотрел на них открыто и доброжелательно. «Я виноват, увлекся, но готов просить прощения и ответить на все ваши вопросы готов, – словно говорил его ясный взгляд, – и будет, ей-богу, несправедливо выставлять меня сейчас на улицу под проливной дождь, как паршивую, к тому же нашкодившую собаку». – Вы там бывали?

– Бывал. Когда-то давно.

Случайный, казалось, вопрос вроде бы разрядил обстановку. По крайней мере, в защиту Лазаревича прозвучал, хотя и несколько иронично, первый голос:

– Собственно, вас никто не выгоняет, господин журналист. И куда вы сейчас пойдете – умирать на нашем пороге?

Лазаревич только развел руками и грустно улыбнулся:

– Очень вероятно. Мне кажется, я настолько вас достал, что вы готовы дать мне хорошего

пенделя. Уж лучше сам.

«Ты прав, Пит, лучше бы тебе самому. Самому пустить себе пулю в лоб или, к примеру, не завязнуть в грязи на своей машине, а взорваться вместе с ней, еще лучше бы тебе, грязный ублюдок, вообще не родиться на свет, – она размышляла так и разглядывала его беззастенчиво, в упор, улыбаясь при этом слегка отстраненно, – удивительно, что никто до сих пор не свернул тебе шею, ведь ты, мерзавец, наверняка сломал жизнь не одному человеку за столько-то лет!»

Лет и вправду прошло уже очень много, и многое изменилось в мире – она даже не сразу узнала его, хотя ничего не забыла. Возможно, впрочем, дело было именно в этом – она помнила все до мельчайших деталей, и она очень хорошо помнила его, но тогдашнего. Теперь же он очень сильно изменился. Даже помолодел. Точнее, он всегда был моложав, но в те давние годы старался казаться старше и солиднее, теперь же, напротив, не явно, но все же молодился. К тому же у него появился стиль, и он умело ему соответствовал. Тогда он и понятия не имел, что это такое, а верхом совершенства считал наличие настоящих фирменных джинсов и японских часов «Сейко». Он по-другому говорит теперь и, наверное, по-другому думает, но она готова была заключить самое рискованное пари: он не изменился ни на йоту, оставаясь таким же негодяем, каким она его хорошо помнила, негодяем милым и обаятельным и оттого еще более опасным.

До нее он добрался в конце второго семестра. Именно добрался, перебрав поочередно почти десяток однокурсниц. Он был почти легендой факультета, все его похождения были хорошо известны и всегда бурно обсуждались, но каждая новая жертва была абсолютно уверена (сила убеждения и обаяния его шлифовались от романа к роману), что наконец-то, пережив череду трагедий и разочарований в поисках одной-единственной, страдающий от одиночества и бессердечия окружающих, мужчина встретил истинную свою женщину – ее.

Он был жадноват, несмотря на то что лучше других обеспечен – фарцевал, приторговывал валютой, иконами. Был трусоват – каждый раз, когда кто-то из друзей или поклонников очередной покинутой девицы собирался как подобает с ним разобраться, лгал, юлил, унижался и в результате бит был на удивление редко, к тому же его подозревали в стукачестве, а потому предпочитали не связываться. Он обладал еще добрым десятком самых скверных человеческих пороков и слабостей, но замечали их почему-то уже покинутые им женщины.

Она прошла этот путь от начала до конца, прошла впервые, но не это было самым страшным – в конце концов, каждая женщина рано или поздно в своей жизни и, как правило, не один раз идет по этой предательской дороге.

Ужас этой истории состоял в другом.

Небо над ними еще казалось безоблачным, и встречи приносили радость, но она уже ощутила легкий сквознячок остуды, хотя и старалась убедить себя, что все тревоги – от счастья, ведь, когда очень любишь, постоянно боишься потери. Она убеждала себя искренне, но исподволь, неумело, только постигая азы этого искусства, начала плести паутинку, в которой, совсем не сознавая того, наивно надеялась его удержать. Она была умной и тонкой девочкой и довольно быстро почувствовала подсознательно жадность и корысть его души, однако не отшатнулась и не поспешила прочь, а, напротив, попыталась повысить свою привлекательность в его глазах именно в этом ракурсе. Оснований для этого у нее, надо сказать, почти не было – ни к партийной номенклатуре, ни к научной или творческой элите, ни даже к торговой аристократии и баронам от сферы обслуживания ее семья не принадлежала. Единственной семейной ценностью, реликвией и святыней одновременно, о которой шепотом, но часто и с удовольствием рассказывали ей в детстве, были письма бабушкиного брата, в семье их называли таинственно и подчеркнуто значительно – Письма, именно так – с заглавной буквы. Бабушка происходила из хорошей дворянской фамилии, ничем, впрочем, особо не прославившейся, но состоятельной и занимающей определенное место в петербургском обществе. Она была младшей в семье и в семнадцатом году заканчивала Смольный институт благородных девиц, старший ее брат к тому времени сделал блестящую военную карьеру – он был молодым генералом, любимцем света, и с его будущим семья связывала очень большие надежды. Они не оправдались – грянула революция, генерал возглавил одну из добровольческих армий, сражался с большевиками, был разбит, эмигрировал, поселился в Париже и закончил жизнь дряхлым, злобным, полусумасшедшим стариком, разругавшимся со всеми и всеми покинутым. Бабушка единственная из всего некогда большого семейства осталась в живых, хотя и не покинула Россию, каким-то чудом она не попала в поле зрения ЧК-НКВД, и жизнь ее протекала тихо и почти незаметно, сокрушаемая теми же бедами и лишениями, что и жизнь миллионов людей, которым судьбой было определено именоваться советскими. Она была учительницей музыки, и те, кто знал ее близко, уважали и любили ее за легкий, светлый нрав, удивительную для очень бедного человека щедрость и какую-то тихую, но непоколебимую гордость – сказывалось, видимо, происхождение. В середине пятидесятых произошло событие, которое формально ничего не изменило в жизни их семьи, но стало своего рода вехой в ее духовном развитии – бабушка получила письмо из Парижа,

от брата. Генерал разыскал ее, когда одиночество стало нестерпимым и смерть близко дохнула из-за спины. Ему и в голову не пришло предложить помощь или пригласить к себе, да по тем временам это было невозможно, фантастикой было уже и то, что письмо нашло ее. Он честно писал, что чувствует скорую кончину, что рядом нет ни одной близкой души и некому высказать все, что угнетает ум и сжигает душу, что помнит ее доброе сердце и считает достойной того, чтобы наследовать все его воспоминания, мысли и суждения о том великом, но трагическом пути, который прошел он вместе с Россией. Она ответила немедленно в том духе, что никогда ни на секунду не забывала о нем, считая подлинным героем и патриотом, и конечно же почтет за великую честь стать его духовной наследницей. Переписка завязалась и длилась несколько лет, до самой смерти генерала. Все эти годы бабушка жила новой жизнью – глаза ее, словно помолодев, глядели на мир с огромной, всепрощающей любовью, она и ее близкие не были теперь обыкновенными советскими обывателями, лишенными прошлого, не помнящими родства, – они были признанной частицей великой культуры, обладающей славной историей и огромной нравственной силой, которую не сомнут никакие режимы и границы. Вся семья с той поры жила с чувством приобщения к великой тайне и ответственности за этот дар. Письма генерала, надо сказать, довольно быстро утратили пафос спасителя отечества и все больше изобиловали довольно грязными и очень сомнительными подробностями некоторых исторических событий, рассказами о страшно неблаговидных поступках столпов российской аристократии, вплоть до царствующих персон, о ничтожности и бессилии вождей белого движения и эмиграции. Казалось, всю желчь, накопившуюся за долгую неспокойную жизнь и бесславную одинокую старость, генерал изливал теперь на страницы своих писем – и впору было усомниться, в своем ли уме парижский родственник, но и мысли такой не возникало в семье его сестры, ведь своим появлением он как бы вдохнул во всех них новые души и расстаться с ними было уже невозможно. Рассудок, а вместе с ним совесть или страх разоблачения, похоже, все-таки вернулся к генералу перед самой смертью – в последнем письме он требовал от сестры, призывая всех святых, никогда и никому не показывать его писем, а лучше всего побыстрее сжечь их, как только его душа покинет земную обитель. Однако, когда это произошло, бабушка, прорыдав несколько ночей и отстояв многие часы в храме с мольбой наставить ее на путь истинный, письма сохранила, взяв, правда, клятву со всех домашних свято исполнять волю генерала – хранить письма от посторонних глаз.

Вот об этих письмах и рассказала Петру Лазаревичу, который в ту пору предпочитал называть себя Питом, безоглядно влюбленная в него юная женщина, пытаясь удержать ускользающего возлюбленного. Он выслушал ее без особого интереса и будто из вежливости, вскользь задал несколько уточняющих вопросов. К этому времени ею начинало уже овладевать настоящее отчаяние – он все явственнее тяготился их связью, на редких теперь свиданиях отбывая словно некую повинность, мог легко повысить на нее голос или, придравшись к какой-нибудь мелочи, уйти, громко хлопнув дверью. Она корила себя за эту глупую историю с письмами, которыми она надеялась удержать его интерес, – он просто не обратил на них никакого внимания. Она даже представить себе не могла, как сильно ошибается.

Он пропадал уже почти неделю, и она отчетливо поняла – все кончено, но произошло чудо – он появился. Чудо, однако, было не в этом – он появился прежним – влюбленным, предупредительным, остроумным, страстным, безрассудным. Он потащил ее в ресторан, в настоящий ресторан в Домжуре, не в какую-нибудь шоколадницу на Октябрьской, в такси он целовал ей руки, потом переворачивал их ладонями вверх и прятал лицо в ладонях, глубоко втягивая воздух, словно спеша надышаться запахом ее рук, он заказал шампанское и черную икру, он купил чайную розу, попросил официанта поставить ее в бокал с вином и преподнес ей, опустившись на одно колено, – люди за другими столиками им завидовали, и она плыла по теплым искрящимся волнам счастья, покинув все реальные измерения.

– Они правда возьмут тебя? – Он только что поведал ей, как долгое время решался вопрос о приеме его в штат одного из самых популярных московских еженедельников, какие интриги плели вокруг этого события его враги, как он дергался и психовал из-за этого («Прости, тебе тоже досталось и ни за что. Но ты выдержала, ты ведь сильная у меня»).

– Теперь – да, вопрос почти решен.

– Почти?

– Ну, знаешь, там же ничего не решается без… – он назвал имя известной журналистки, заместителя главного редактора, дамы, по слухам, крутой и своенравной, – я, правда, говорил с ней, и, кстати, она очень заинтересовалась этими письмами… ну твоего дедушки из Парижа.

– Ты рассказал? – Она почувствовала острый укол в сердце, но отогнала от себя тревогу, как назойливую муху.

– Ты же знаешь, история белого движения – ее пунктик, леди мнит себя крупным исследователем. Я… Понимаешь, я просто не знал, о чем с ней говорить, она смотрела на меня как на насекомое – еще минута, и она просто выставила бы меня из кабинета. И меня как озарило – я начал рассказывать ей о письмах и попал в десяточку – у нее глаза загорелись, весь гонор слетел… В общем, говорили почти час.

– И что теперь?

– Теперь – не знаю, – он сразу как-то осунулся, обмякли плечи, – не знаю, редколлегия на следующей неделе, вопрос – в повестке, у них там демократия, конечно, но будет все равно так, как она скажет.

– Ты пообещал ей что-то?

– Малыш, ты ж меня совсем в подонки не записывай. Как я мог что-то обещать. Я просто рассказывал, чтобы удержать ее внимание, просто ухватился за соломинку, и все. – Он совсем поник, глубокая складка залегла между бровями, а глаза стали какими-то больными, страдающими и жалобными.

Поделиться с друзьями: