Гость
Шрифт:
Веронов подхватил свой сверток, вышел на сцену и установил сюрприз на столе, бережно поправил холст. Стоял, бледный, статный, в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, похожий на факира:
– Дорогие братья, да-да, братья! Потому что все мы входим в скорбное братство, скрепленное слезами мучеников, кровью невинно убиенных. Наш с вами священный долг сберегать эту горькую родовую память, не давать ей увянуть, не позволить жестоким и бессердечным людям предать эту память забвению. Моя двоюродная прабабушка была историком, раскапывала Помпеи и закончила свои дни в лагере под Красноярском, где умерла от цинги. Мой двоюродный прадед был прекрасным инженером, и его арестовали, лили ему на голову нечистоты, и он умер
Зал слушал его с сочувствием, раздавались вздохи, стоны сострадания. Веронов чувствовал, как утончается пленка между ним и залом и по ту сторону невидимой пленки взбухает пузырь. Сердце его сладко замирало от предчувствия, от таинственной музыки, которая наполняла его голос певучестью.
– Наша память делает нас бесстрашными, не дает сомкнуться над нашими головами злу. Мы собрались здесь, чтобы восставить величие, солнечную победную красоту, пропеть хвалу неповторимому и бессмертному, – Веронов замер, чувствуя, как натянулась и дрожит протянутая через мирозданье струна. Повернулся к установленному на столе предмету, укрытому холстом. Схватил и, сдергивая, задыхаясь, страстно захлебываясь, крикнул: – Слава товарищу Сталину!
Сдернул холст, и огромная икона полыхнула золотым и алым, плеснула в зал своим огненным светом.
На золотом поле, среди ангелов, в рост, в белом кителе, с бриллиантовой Звездой Победы, стоял генералиссимус. Над его головой пылал ослепительный нимб.
Икона, как прожектор, светила в зал, испепеляя его. Веронов чувствовал ужас зала, гибнущие в страдании души, меркнущие от кошмара рассудки. Он куда-то проваливался, летел в бархатную бездонную тьму. В сладчайшем падении, испытывал несравненное наслаждение, неизъяснимое блаженство, в которое превращались мучительные крики толпы, слезные стенания, хрип ужаса.
Он видел, как отшатнувшаяся женщина с зобом закрывает локтем лицо, словно ей выжигали глаза. Как застыл с пустым, без дыхания, ртом мужчина с хохолком, превращенный в камень. Как тучный казак съехал с кресла вниз и блестел одним эполетом. Весь мир вокруг бурлил, сотрясался. Шевелились кости в расстрельных рвах. Взбухали безвестные могилы в песках и тундрах. И его прадед в мундире горного инженера бежал по воздуху, беззвучно крича.
Веронов видел все это, испытывая сладкий ожог в паху. Улыбаясь волчьей улыбкой, покинул зал и вышел, никем не преследуемый.
Сел в «бентли» и покатил в московском воздухе, в котором, казалось, пламенели лучи красно-золотой иконы.
Весь день Веронов испытывал счастливое вдохновение. Чувствовал молодую свежесть. Вся его плоть веселилась, смеялась. Тело порозовело, как у юноши, словно он принял радоновые ванны. Все то страдание и ужас, что исторгали потрясенные люди, преобразились для него в ликующую энергию, какая бывает при омоложении. Пропасть, куда он проваливался под вопли и стоны, была упоительной, свободное падение порождало счастье, и на дне этой пропасти что-то мерцало, драгоценно вспыхивало, манило, будто там, на огромном удалении, находился бриллиант. И хотелось слиться с этим бриллиантом, испытать небывалое блаженство.
Он лежал на диване посреди разноцветных кальянов, которые шествовали один за другим, как экзотические птицы. Интернет бушевал. Порожденная Вероновым буря летела от сайта к сайту. Ее разносили буйные блогеры, подхватывали остряки. Веронова проклинали, грозили ему судом. Им восхищались. Приводили отрывки текстов о раскулаченных крестьянах, расстрелянных маршалах, убитых режиссерах и академиках.
«Будь проклят ты, сталинский ублюдок! Тебе гореть в аду».
«Сталин – не человек, а скорость света. А ее невозможно остановить».
«Давайте одумаемся, проведем спокойную дискуссию: “Кто для России Сталин?”»
«Мало вас Сталин
стрелял! Жаль, не дострелял».«Сталин – кровавый карлик, который съел сердце России. А вы все – жиды вонючие!»
И множество фотографий иконы с генералиссимусом и золотым нимбом.
Волны, порожденные его эксцентрической выходкой, расходились по Интернету. Вибрация растревоженного мира накладывалась на другие вибрации, одна волна проникала в другую, их сложение меняло зыбкое пульсирующее поле, в котором происходило множество одномоментных событий. Русские самолеты пикировали на Алеппо. Ополчены Донбасса шли в наступление, выбивая противника из поселка. Разгневанный американский президент показывал кулак журналисту Си-эн-эн.
И все это переливалось, меняло очертания, и икона с генералиссимусом плыла в бесшумном океане, омываемая потоками мира.
Ближе к вечеру пришло электронное письмо.
«Блестяще! Вы истинный кудесник. Будем ждать техногенных последствий. Первый транш прошел. Ваш Янгес».
К письму прилагалась эмблема, напоминающая монету древней чеканки времен Ниневии или Вавилона. Змея, обвивающая колонну.
Веронов соединился с банком, где хранил деньги, и убедился, что на его счет только что пришло два миллиона рублей.
Он лежал на диване, вспоминая сладостное падение в бездну, в глубине которой дышал, переливался дивный бриллиант, манящий, влекущий, обещавший небывалое счастье. Эта бездна находилась в нем самом, он падал в себя самого, и заветный бриллиант переливался в глубине его сущности, на такой ее глубине, до которой невозможно дотянуться рассудком, а только колдовством, волшебством его искусства, разрушением запретных преград, срыванием заветных печатей, одну из которых он только что сорвал.
Он вдруг вспомнил нечто, что испытал когда-то в детстве, и что было связано с мамой.
Мама, драгоценная, ненаглядная, – ее легкий прах покоился на небольшом подмосковном кладбище, закрытом для новых погребений. Туда раз в год приходил Веронов и часами стоял у розового камня, на котором было вырезано дорогое имя, тускневшее, плывущее в тумане от неудержимых слез. С мамой был связан свет, который не давал тьме сомкнуться в его душе, уберегал его от злодеяний, позволял ему выстоять среди жестокого и кромешного мира.
Их веранда на даче, полная янтарного солнца. Мама, улыбаясь своей милой улыбкой, протягивает ему белую булку с медом и золотистая медовая капля блестит на ее руке. Елка наполняет их дом ароматами леса, теплого воска, волнующей сладостью праздника, и в блеске шаров, в мерцаньях голубой слюды мамина рука скользит посреди хвои, вешает за петельку стеклянную звезду. Зимнее окно с сини снегом, красная кирпичная стена дома, и мама читает ему сказку о богатыре, и на картинке богатырский конь склонил голову к придорожному камню. Заброшенная церковь, полная душистого сена, и мама, смеясь, легонько толкает его в это сено, которое принимает его в свою шелестящую глубину, и они с мамой лежат на сене, глядя, как в куполе церкви розовеет нарисованный ангел.
Их дача стояла на зеленой горе над рекой. Мама ушла на речку сполоснуть белье, а он остался в доме, перебирая посреди газетных листов засушенные цветы – желтый зверобой, белый тысячелистник, фиолетовый горошек. И вдруг испытал прилив нежности, захотелось увидеть маму, обнять ее, поцеловать ее каштановые душистые волосы. Он выбежал из избы. Гора была зеленой, солнечной, с нее сбегала розовая тропка прямо к синей реке, у которой на мостках мама полоскала белье. И такой огромный солнечный мир был вокруг, такая синяя река с разбегавшимися кругами, такая любимая обожаемая мама, что детская его душа раскрылась навстречу необъятному восторгу, любви, словно кто-то светоносный, белоснежный поднял его на руках, вознес в высоту, в лучистую лазурь, и оттуда он видел весь дарованный ему мир, леса, деревни, зеленую гору, маму у синей реки.