Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Здравствуй-ста, братка!

Облобызались.

— А я уж, грешным делом, подумал: чупясится Василей, не хочет ехать к брату на поклон. Сам намерился...

— Ври, ври, братка, — улыбался Василий. — Ещё скажешь, и конь у крыльца копытит?

— Вру, вру, братец, — добродушно сознавался Андрей, — На радостях язык голомолзит. От заутрени я... Ох, обновился душой! Там, у татарови, сколь ни ходил в церковь, а истинную благостыню приял токмо дома. Своя сторонушка, тут пупок резан! И душа чует сие, чует!

Василий отстегнул епанчу, снял кафтан — кинул на лавку.

— Садись, братец, к столу, — широко пригласил Андрей. — Будем, знаешь, араки пить. Настоящее! Татарское! На кумысе заквашенное. Цельной бурдюк припёр из Казани.

Он вышел в сени, кликнул, чтоб принесли араки и доброй ежи к ней, вернулся, сел напротив Василия.

— Гаведь, скажу я тебе, изрядная!

— Так на кой её пить?!

— Какой же ты русский, ежели самой что ни на есть дряннейшей дряни не испробуешь? Я её в Казани так напробовался, что чрево моё по-татарски вещать стало. Вот же смотри: почитай, триста лет

угнетали Русь, сколько добра всякого выгребли, а самого наипервейшего — пития нашего русского — не переняли.

— Буле, потому так долго и угнетали, — сказал Василий. — У них, сказывают, и поныне хмельного не пьют.

— Теперь уж пьют! Успевай подносить! Нагляделся я... Всё у них там теперь пошло на разлад. Хозяйство, правда, по большей части покуда в их руках, понеже наши руки ещё до многого не доходят... А власти уж нет. Не господа более. Разве что над инородцами — по старому обычаю... А так всё — кончилось их время, навеки кончилось!

— Рассказал бы, — попросил Василий, — что там в Казани?

— Да что про Казань-то сказывать? Казань вся в государевой воле. Что в Москве? Вот о чём расскажи!

— Худо в Москве, — вздохнул Василий, и радостное сегодня кончилось для него. — Худо, — повторил он ещё раз — уже с надрывом и тоской, словно это худо касалось лично его.

— Всегда так! — сказал с сердцем Андрей. — Хуже, чем у нас, не бывает, должно быть, нигде... Даже у татар!

— То уж точно, — согласился Василий и принялся рассказывать.

Многого он, правда, не знал: с его-то колокольни сколько увидишь?! А и увидишь — много ли уяснишь?! Умные люди давно изрекли: всяк смотрит, да не всяк видит. Верно изрекли. Видит тот, кто смотрит мысленным взором. Ежели голова на плечах есть, тогда и малая колокольня не помеха. Головой Василия Бог не обидел. Душу дал мятущуюся, а голову подобрал крепкую, не только для шапки, как говорится. Работала, одним словом, у него голова, и очень неплохо. Ягод по цветочкам угадывать, правда, не силился, но к цветочкам пригляделся внимательно и кое-что уяснил. О том и повёл речь.

Царь вскоре после женитьбы на Марье Темрюковне учинил своей прежней духовной грамоте дерть — объявил её недействительной — и составил новую. Ничего необычного в этом не было: новый брак, вероятность рождения новых наследников требовали, естественно, и новых распоряжений. Обычное дело, и сама по себе грамота эта Василия не занимала. Помянул он про неё лишь для зачина. Его занимало другое — душеприказчики. Впрочем, занимало — не то слово. Беспокоило. Тревожило. Да ещё как!

Эта сторона завещания и вообще-то никогда никого не оставляла равнодушным, потому что душеприказчики, они же и опекуны наследников, и будущие регенты, в силу своего положения приобретали такое влияние и такой вес, поспорить с которыми могли немногие. Одних это притягивало к ним, других отталкивало, настраивало против; одни раздумывали и прикидывали, как бы половчей подмазаться, подъехать к ним, другие — как бы вырыть им яму, опорочить, навлечь на них царский гнев, опалу, убрать, уничтожить и самим занять их место. Словом, так или иначе, прямо или косвенно, но дело это затрагивало каждого, и каждый непременно что-нибудь да связывал с ним — какие-то замыслы, планы, надежды... Василий с Андреем, к примеру, узнав, что царь, избиравший душеприказчиков и из дьяков, избрал не Висковатого, как было прежде, а Васильева, не только с удовольствием потёрли руки — это означало, что царь поохладел к Висковатому, — но и с удвоенным усердием взялись подкапываться под дьяка: теперь его легче было свалить. Андрей тогда решительно заявил Василию: «Пришёл наш черёд садиться наперёд!»

Выбор душеприказчиков никогда не был случайным. Порой бывал неожиданным, но случайным — никогда. Царь избирал лишь тех, к кому питал особое расположение, приязнь, любовь, кому доверял, кого считал способным выполнить его волю. Для этого, если понадобится, нужно было не пощадить и собственного живота. Ни порода, ни знатность, ни чин не имели тут никакого значения. Ближайшие из ближних, вернейшие из верных, преданнейшие из преданных — вот кто были душеприказчики или, по крайней мере, должны были быть таковыми.

Первые из этих ближайших и преданнейших — Юрьевы-Захарьины, родня его первой жены Анастасии, и их единородцы Яковлевы. В этот раз вместе с Юрьевыми-Захарьиными руку к крестоцеловальной записи за всех Яковлевых приложил Иван Петрович.

Той мрачной ночью, в Черкизове, его родич Семён Васильевич Яковлев, сказавший ему, что он тянет весь род Яковлевых следом за Захарьиными, имел в виду и эту запись, хотя, спроси тот самого себя, как мог Иван Петрович (даже желай он этого!), не навлекая на себя и на весь свой род великую немилость царя, открутиться, отговориться от этого крестоцелования, — не ответил бы. Но он не спрашивал. Разумное и здравое молчало тогда в нём. Говорила злоба, ярость, и не злоба души, не ярость ненависти — злоба и ярость протеста, непримиримости... Иван давно уже стал причиной раздора и усобицы в их роду, и так же давно зародилась эта непримиримость, так же давно зрел этот протест. Он прорывался и раньше, прорывался неоднократно, но узы родства всякий раз оказывались сильней. Теперь разорваны и они. Та ночная размолвка окончательно размежевала их род. И если саму размолвку ночь скрыла, то последствия её скрыть не удалось, во всяком случае от таких, как Василий, и теперь он рассказывал Андрею про этих самых преданнейших и вернейших — какие они есть на самом деле! С Яковлевых переключился на Колычевых. Фёдор Умной-Колычев — в душеприказчиках (тоже вернейший и преданнейший!), а его внучатый племянник Богдан — бегун, изменник, удрал в Литву в Полоцком походе прямо с поля боя. И пусть бы это была случайность: в роду, как говорится, не без урода. Так нет же,

нет! Пальцев не хватит, чтоб посчитать, сколько Колычевых (и сколько раз!) оказывалось в числе противников великокняжеских. Кому о том не ведомо?! Отец самого Фёдора Иван Колычев был бит батогами за участие в мятеже удельного князя Андрея Старицкого. Отец! А яблоко от яблони, как известно, недалеко падает.

Про Оболенских Василий уже не стал распространяться. С ними всё было ясней ясного — открыто поднялись. А ведь и среди них царь приглядел вернейшего и преданнейшего — князя Петра Горенского.

Только и сказал Василий про Оболенских, имея в виду и Горенского: «Одного поля ягодки». Подумав, сказал то же самое и про всех, лишь Юрьевых-Захарьиных отделил: на них, считал Василий, только и мог ещё положиться Иван. Все остальные — враги. Враги! Василий был убеждён в этом.

— Знаешь, братка, с той поры, как Оболенские воздвиглись на него, во мне такое чувство, будто к городу подступает вражья рать, а ворота не затворены. И никто не пытается их затворить! И вот я думаю: то ли сдаваться в полон, то ли взойти на стены? Но, сам разумеешь, какой прок всходить на стены, коли ворота настежь?

— Да полно, Василей! Так ли уж всё страшно? Любишь ты поддать лишку! Вспомни-ка, сколь уж раз воздвигались они на него? А и так уж сильны Оболенские, чтоб задирать перед ними руки? Пустит он им кровя, присмиреют, подожмут хвосты... Шуйских укротил, Ростовских! Воротынским обломал норов! Управится и с Оболенскими.

— Дело не в Оболенских... И не в Репнине, из-за которого они будто и поднялись. Допряма ин не ведомо, которым обычаем Репнина не стало. Буде, он сам свою смерть нашёл. Дело, братка, совсем-совсем в ином. То, что сейчас всчалось, — уже не сварка, не раздор, которые бывали раньше, коли они исподтишка противились ему и козновали. Тогда они восставали поодиночке, каждый за своё... Он и пускал им кровя, и норов ломал. А нынче у них у всех — одно! Запрет распоряжаться вотчинами связал их в единый узел и ещё пуще настроил супротив него. Как вышло то уложение, так и высёкся огонь смуты... Да, смуты, братка! Она уж грядёт на нас, великая сия смута. Попомнишь моё слово. Воротынские, Оболенские — токмо начало! Остальные тоже не станут сидеть сложа руки. Терять им больше нечего. Он замахнулся на последнее, и уж сие последнее они ему так просто не уступят. Тут либо петля надвое, либо шея с плеч.

Слуги принесли араки в серебряной подписной братинке, золочёные чарки. Стол накрыли камчатой скатертью. Снеди наставили — на семерых!

Став думным дьяком и сев в Казанском приказе, Андрей позабыл про бедность. Жил широко, изможно, стараясь во всём подражать боярскому быту. Особенно взялся усердствовать в этом подражании, когда ещё и женился на боярской дочке. Теперь у него весь столовый обиход из серебра, не говоря уж о том, что стоит в поставцах [207] — напоказ. В огороде, в парниках, растут дыни, арбузы — как в лучших боярских усадьбах. Хлеб у него семидальн — из самой тонкой пшеничной муки, приправы из шафрана, из имбиря... Солёные сливы и вишня в патоке — не выводятся, а когда он устраивает своему тестю, боярину Сукину, тезвины — ответное застолье, тогда на столе и сахарные головы, и лимоны, и романея, и мушкатель, и францовское...

207

Поставец — особый род судницы, шкаф, где выставлялась драгоценная посуда, и сам набор этой посуды.

На торг, в Китай-город, теперь он ездит лишь в сурожский ряд, где торгуют заморским товаром, и даже в иконный и книжный перестал ездить: всё теперь у него на заказ, всё как у бояр. По обычаю бояр вот и гостей потчует в горнице, а не в трапезной.

Василию тянуться за ним не под силу. Да он и не усердствует. Куда ему за ним, ежели у того — вона! — столешники камчатые, а для Василия рубаха из камки — роскошь. Нет, он тоже не беден и тоже позабыл уже, когда хлебал тюрю и пил худую бражку, но столешники у него пестрядинные и столовая утварь от гончара и медника, хотя, втемяшься ему этакая блажь, завёл бы и он себе серебро. Нашёл бы, с чего завести, наскрёб бы — не последний, право же, хрен без соли доедает! Жалованье у него немалое. На том жалованье он и двор держит в исправе, и дворню, и в конюшне у него пяток лошадей. А угощать с серебра ему некого: знатные гости к нему не хаживают. Брат и тот не больно щедр на проведывания. Разве что на Пасху да на именины пожалует. Вот и не тянется Василий к излишней роскоши, не лезет из кожи вон, не мается этой умычливой страстью, которая так крепко захватила Андрея, а главное — вот те крест! — ничуть не завидует братнину богатству. Знает он, откуда берётся оно. Захоти он, заставь, переломи себя — тот последний хрупкий стебелёк добродетели в своей душе, и к нему точно так же повалило бы богатство, как валит оно к Андрею. И никто бы не презрел, не осудил, и небеса не содрогнулись бы от его притворно-покаянных молитв и ложного благочестия: когда, в какие времена стяжательство и мздоимство считалось на Руси грехом, пороком?! Когда, в какие времена оно порицалось больше, чем блуд, скоморошество, непокорность?! Он и сам не порицает этого и потому не только не презирает Андрея, но, наоборот, гордится им, гордится, что у него такой брат. И любит его, и чтит, и во всём старается брать с него пример, да вот только одного не может — переломить тот последний стебелёк. Не может! Это единственное его достоинство, единственное и последнее, в чём он ещё не уронил себя, чем не очернил, не опоганил своей души. Это единственное, и последнее, что ещё помогает ему справляться с самим собой, помогает утихомиривать свою совесть, унимать свою мятущуюся душу. Вот и бережёт он этот стебелёк. Он ему — как соломинка утопающему.

Поделиться с друзьями: