Готхольд Эфраим Лессинг. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Скандал с книгою Вольтера, несомненно, значительно повлиял на решение Лессинга остаться в Виттенберге. Здесь он погрузился преимущественно в научные работы и занимался в университетской библиотеке с таким рвением, что имел право сказать: «Нет в ней ни одной книги, которую я, по крайней мере, не держал бы в руках». Готовясь к магистерскому экзамену, он посвящал литературе лишь сравнительно немного времени, – писал немецкие стихотворения и упражнялся в составлении латинских эпиграмм. Эпиграммы преобладали у него в это время, и Лессинг не щадил в них даже самого себя. Так, однажды, по случаю внезапной болезни одного пастора, Лессинг сымпровизировал надгробное слово. Несмотря на успех этой речи, Лессинг, возвратясь домой, написал эпиграмму, в которой от имени усопшего сказано: «Нет, лучше не умру, чтобы ты не читал мне надгробных речей!»
29 апреля 1752 года Лессинг получил степень «магистра свободных искусств» и расстался с университетом. Отец советовал ему добиваться профессорской кафедры, но Лессинг вместо этого предпринял издание своих сочинений. Первое издание сочинений Лессинга, выпущенное Фоссом, вышло в течение 1753—1755 годов в шести частях.
Первая часть этого
Еще менее значения имеют оды Лессинга, – например те, в которых он воспевает прусского короля Фридриха. Об увлечении Лессинга этим монархом мы еще будем иметь случай говорить. Более интересны так называемые Sinngedichte – род экспромтов, часто переходящих в эпиграммы. Лессинг обращает свои сатирические стрелы не только против бездарностей вроде Готтшеда и Шенайха, но и против звезды второй величины – Клопштока, и даже против самого Вольтера.
Готтшеда и ему подобных Лессинг преследует беспощадно. Когда Фридрих II подарил Готтшеду табакерку, Лессинг, при всем своем преклонении перед прусским королем, не удержался и сочинил эпиграмму, в которой пишет, что Готтшед ожидал получить табакерку с червонцами, но нашел в ней нюхательный табак, который в древности употреблялся для «просветления ума». Остроумны и едки эпиграммы, направленные против Вольтера: но в них чувствуется личное раздражение Лессинга не против Вольтера-писателя, а против Вольтера-человека. В одной из эпиграмм Лессинг описывает известный скандальный процесс Вольтера с еврейским банкиром. «Хитрейший еврей во всем Берлине, – пишет Лессинг, – вздумал обмануть поэта; обман не удался. Почему? О, наверное, поэту помог сам Аполлон!.. Нет, причина более простая: поэт был еще большим плутом, чем еврей». Контраст между покровительством Аполлона и простым плутовством действительно силен, но односторонность подобного суждения о моральных качествах Вольтера слишком очевидна.
Эпиграммы Лессинга так близки к его первым критическим опытам, что нередко один и тот же мотив повторяется у него и в стихотворной форме, и в блещущей остроумием рецензии. Иногда даже в рецензию вставлена эпиграмма. В «Критических письмах», как и в стихотворениях Лессинга, еще заметно сильное влияние римских и, особенно, французских писателей. Так называемые «Прибавления к истории театра», посвященные подробному разбору сочинений Плавта, особенно его «Пленников», переведенных самим Лессингом на немецкий язык (и, кроме того, содержащие заметки о позднейших драматургах, включая Шекспира), написаны под непосредственным влиянием французского критика Брюмуа. В этих «Прибавлениях» Лессинг еще стоит на точке зрения французского псевдоклассицизма, далеко не сознает значения Шекспира и признает комедии Плавта высшим идеалом драматического творчества. Письма, озаглавленные «Новости из области остроумия», составляют уже значительный шаг вперед. В них Лессинг сразу становится вне тогдашних литературных партий и пролагает себе самостоятельный путь, нисколько не смущаясь, если при этом ему приходится сталкиваться с общепризнанными авторитетами.
В самом начале этих «Писем» находится весьма любопытная заметка о знаменитом отклике Руссо, присланном им в ответ на заданную Дижонской академией тему о влиянии наук и искусств на нравы. Известно, что Руссо ответил на этот вопрос отрицательно, разразившись горячей филиппикой против современного общества. Лессинг, который еще мальчиком имел совершенно иные, нежели Руссо, понятия о золотом веке, в зрелом возрасте не мог не увидеть, что в страстной проповеди Руссо есть некоторая истина, получившая ложное применение. «Невольно, – пишет Лессинг, – проникаешься тайным уважением к человеку, который отстаивает добродетель против всевозможных предрассудков – даже и в том случае, если он в своей проповеди заходит слишком далеко. Мы могли бы сделать ему многие возражения. Мы могли бы сказать, что возрождение наук и упадок нравов или падение государств – это две вещи, которые могут сопутствовать одна другой, не относясь между собою, как причина к действию. Все в мире имеет свой известный предел. Государство возрастает, пока не достигнет такого предела; пока оно возрастает, в нем возрастают науки и искусства. Поэтому, когда оно падает, то не потому, что науки и искусства погубили его, – но потому, что ничто в мире не способно возрастать вечно… Правда, что умные Афины погибли, – но разве добродетельная Спарта пережила их?.. Если же искусства и науки вредны нравам, то не сами по себе, а вследствие злоупотребления ими.
Разве живопись виновата в том, что тот или иной художник злоупотребляет ею, изображая непристойные предметы? Разве следует пренебрегать поэзией потому, что некоторые поэты оскверняют ее пошлостями? И та, и другая могут служить добродетели. Искусства таковы, какими мы хотим их сделать…»
Несмотря на свое несогласие с взглядами Руссо, Лессинг утверждает, что Франция была бы счастлива, если бы имела побольше таких проповедников. Эта проповедь Руссо не уничтожит наук и искусств, но является спасительным противоядием против действительно пошлых произведений.
Довольно много места посвящено в критических письмах Лессинга автору «Мессиады», Клопштоку. К этому произведению критик приступает с насмешливою почтительностью, не желая сразу удивить читателя своим скептицизмом. Но уже в первых похвалах Клопштоку звучит явная ирония.
Особенно достается от Лессинга не столько самому Клопштоку, сколько его нелепым
поклонникам, видевшим необычайные красоты чуть ли не в каждой поставленной автором «Мессиады» запятой. Так, один из самых рьяных «клопштокианцев», профессор Мейер, видел нечто необычайно возвышенное уже в первых словах поэмы, начинающейся так: «Пой, бессмертная душа, искупление грешного человека, которое совершил Мессия на земле, в своем человеческом образе».Мейер видел особенную гениальность в том, что Клопшток не взывал, по примеру древних, к языческой музе, а «совершенно новым способом» повелел своей бессмертной душе петь. Лессинг просто и остроумно уничтожает эту глубокомысленную критику. Клопшток не мог взывать к языческой музе просто потому, что такое воззвание было бы страшною глупостью в «христианской поэме». Никакой особой гениальности тут нет. Вся новизна состоит, стало быть, в том, что языческие поэты начинали обыкновенно с изъявительного наклонения, то есть говорили «пою», а Клопшток начинает с повелительного – «пой». Если же его воззвание изложить в общепринятой форме, то выйдет следующее: «Я, бессмертная душа, пою искупление грешного человека».
Трудно было придумать более ловкий способ выставить напоказ чванливость и самомнение Клопштока, окруженного толпою литературных прихвостней! Но Лессинг знал, что имеет дело с учеными педантами, которых нельзя сразить ни соображениями простого здравого смысла, ни тонкой иронией; поэтому он пустил в ход свою эрудицию и рядом примеров из древних авторов доказал, что Клопштоку следовало поучиться скромности хотя бы у Гомера. Любопытно впечатление, произведенное критикою 22-летнего Лессинга на современников. Зульцер, судя по статьям Лессинга о «Мессиаде», ставил его весьма высоко, хотя и замечал, что он «слишком молод». Богослов Спальдинг называл его критику «Мессиады» «вежливою и точною». Сам Клопшток, как и Готтшед, не удостаивал Лессинга ответом; оба они предоставляли бороться с восходящим критическим светилом своим поклонникам… Но при всем кажущемся пренебрежении они боялись Лессинга…
Как и всякий талантливый, а тем более выдающийся, критик, Лессинг скоро нажил себе массу врагов. Современные ему «авторитеты» действовали из-за спины своих поклонников; люди, менее дорожившие своею репутацией или более бесцеремонные в выборе средств, прибегали к обыкновенному оружию жалкой бездарности и нравственной низости – клевете.
Зная о стесненном материальном положении Лессинга, они придумали самый удобный способ клеветы, обвиняя его в подкупности и в желании вынудить деньги путем шантажа. Так поступил пастор Ланге, переводчик Горация, которому Лессинг посвятил свой известный «Путеводитель (Vademecum)». Напрасно предупреждали Лессинга, чтобы он не задевал эту грязную личность, пользовавшуюся значительным влиянием при прусском дворе; напрасно указывали ему и на то, что Ланге посвятил перевод Горациевых од самому королю Фридриху. В одном из критических писем Лессинг показал все научное и поэтическое ничтожество этого перевода, превознесенного до небес тогдашнею ученою и неученою критикой. «Девятилетний упорный труд», которым хвастал Ланге, воскуривая фимиам самому себе, оказался напрасно потраченным: Лессинг уличил переводчика в самом грубом невежестве и указал на его полную бездарность. В ответ на это Ланге напечатал письмо, в котором уверял, будто Лессинг заранее известил его о своей рецензии, требуя гонорара и угрожая в противном случае напечатать рецензию. Лессинг, в свою очередь, ответил открытым письмом, в котором писал: «Объявляю перед целым светом г-на проповедника Ланге злым клеветником, если он не докажет своего обвинения». Доказательства, конечно, не последовало; Лессинг окончательно уничтожил Ланге своим «Путеводителем»; пастор отомстил автору тем, что наклеветал на него самому королю Фридриху, который с тех пор не мог равнодушно слышать имени Лессинга.
Все более удаляясь от тех сфер, к которым его чуть не приблизили отношения с секретарем Вольтера, Лессинг стал сближаться с людьми другого закала, и это сближение принесло ему значительную пользу. Он сошелся с французским математиком де Премонтвалем, который бежал из Парижа от преследований со стороны иезуитов; был в хороших отношениях с умным и философски образованным берлинским евреем д-ром Гумперцом и через него познакомился с известным Моисеем Мендельсоном. Гумперц представил Лессингу Мендельсона как хорошего шахматного игрока; но отношения между двумя писателями вскоре превратились в тесную дружбу. Невзрачный, маленький, сутуловатый еврей, соблюдавший главные обряды своей религии, поразил Лессинга своими философскими познаниями и гуманными воззрениями; Мендельсон был настоящим реформатором и в одинаковой степени боролся и с предрассудками христиан против евреев, и с невежественным фанатизмом своих соплеменников. Светлая личность Мендельсона, его служение правде сильно повлияли на Лессинга и даже заставили остроумного, но еще не вполне определившегося писателя углубиться в самого себя. Суждение самого Лессинга о философском достоинстве сочинений Мендельсона страдают очевидным преувеличением: Лессинг ставит своего друга почти наравне со Спинозой. Но эти преувеличения, особенно со стороны человека, привыкшего к беспощадному критическому анализу, доказывают, как сильно было обаяние личности Мендельсона. Очевидно, что в своих суждениях о Мендельсоне Лессинг имел более в виду его личность, нежели его воззрения. До некоторой степени Лессинг пытался воспроизвести нравственный облик своего друга в известной комедии «Евреи». С художественной точки зрения эта комедия заставляет желать лучшего. Это скорее горячий памфлет, нежели драматическое произведение. Современные Лессингу юдофобы, например весьма ученый профессор Михаэлис, конечно, ошибались, стараясь доказать, что Лессинг изобразил невозможный тип и что такой идеальный еврей, какой появляется в его комедии, никогда не существовал в действительности: Мендельсон был в глазах Лессинга воплощенным доказательством возможности подобного типа. Гораздо основательнее был бы упрек критиков, если бы они сказали Лессингу, что тип «добродетельного еврея» очерчен в его комедии слишком поверхностно, что «благородные поступки» подобраны слишком искусственно и что резонерство в этой комедии слишком преобладает над действием. Фабула построена искусственно, с натяжками.