Грабеж
Шрифт:
– Отнял.
– А что же ты мой картуз не отнял?
– У меня,-отвечаю,- про ваш картуз совсем из головы вышло.
– А вот мне теперь холодно. У меня плешь.
– Наденьте мою шапку.
– Не хочу я твоей. Мой картуз у Фалеева пятьдесят рублей дан.
– Все равно,- говорю,- теперь не видно.
– А ты же как?
– Я так, в простых волосах дойду. Да уж и близко - сейчас за угол завернуть, и наш дом будет.
Моя шапка, однако, вышла дяде мала. Он вынул из кармана носовой платок и платком повязался.
Так домой и прибежали.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Маменька
– Господи! что это такое!.. Где же зимний картуз, который на вас был?
– Прощай, брат, мой зимний картуз!.. Нет его,- отвечает дядя.
– Владычица наша Пресвятая Богородица! Где же он делся?
– Ваши орловские подлеты на льду сняли.
– То-то мы слышали, как вы "караул" кричали. Я и говорила сестрице: "Вышли трепачей - я будто невинный Мишин голос слышу".
– Да! Пока бы твои трепачи проснулись да вышли - от нас бы и звания не осталось... Нет, это не мы "караул" кричали, а воры; а мы сами себя оборонили.
Маменька с тетенькой вскипели.
– Как? Неужели и Миша силой усиливался?
– Да Миша-то и все главное дело сделал - он только вот мою шапку упустил, а зато часы отнял.
Маменька, вижу, и рады, что я так поправился, но говорят:
– Ах, Миша, Миша! А я же ведь тебя как просила: не пей ничего и не сиди до позднего, воровского часу. Зачем ты меня не слушал?
– Простите,- говорю,- маменька,- я пить ничего не пил, а никак не смел одного дяденьку там оставить. Сами видите, если бы они одни возвращались, то с ними какая могла быть большая неприятность.
– Да все равно и теперь картуз сняли.
– Ну, теперь еще что!.. Картуз - дело наживное.
– Разумеется - слава богу, что ты часы снял.
– Да-с, маменька, снял. И ах, как снял!
– сшиб его в одну минуту с ног, рот рукавом заткнул, чтобы он не кричал, а другою рукою за пазухой обвел и часы вынул, и тогда его вместе с дяденькой колотить начали.
– Ну, уж это напрасно.
– А нет-с! Пусть, шельма, помнит.
– Часы-то не испортились?
– Нет-с, не должно быть - только, кажется, цепочку оборвал.
И с этим словом вынимаю из кармана часы и рассматриваю цепочку, а тетенька всматривается и спрашивают :
– Да это чьи же такие часы?
– Как чьи? Разумеется, мои.
– А ведь твои были с ободочком.
– Ну так что же?
А сам смотрю - и вдруг вижу: в самом деле, на этих часах золотого ободочка нет, а вместо того на серебряной дощечке пастушка с пастушком, и у их ног - овечка...
Я весь затрясся.
– Что же это такое??! Это не мои часы!
И все стоят, не понимают.
Тетенька говорит:
– Вот так штука!
А дяденька успокаивает:
– Постойте,- говорит,- не пужайтесь; верно он Мишуткины часы с собой захватил, а эти с кого-нибудь с другого еще раньше снял.
Но я швырнул эти вынутые часы на стол и, чтобы их не видеть, бросился в свою комнату. А там, слышу, на стенке над кроватью мои часы потюкивают: тик-так, тик-так, тик-так.
Я подскочил со свечой и вижу -
они самые, мои часы с ободочком... Висят, как святые, на своем месте!Тут я треснул себя со всей силы ладонью в лоб и уже не заплакал, а завыл...
– Господи! да кого же это я ограбил!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Маменька, тетенька, дядя - все испугались, прибежали, трясут меня.
– Что ты, что ты? Успокойся!
– Отстаньте,-говорю,-пожалуйста! Как мне можно успокоиться, когда я человека ограбил!
Маменька заплакали.
– Он,- говорят,- помешался,- он увидал, что ли, что-нибудь страшное!
– Разумеется, увидал, маменька!.. Что тут делать!!
– Что же такое ты увидал?
– А вот это самое, посмотрите сами.
– Да что? где?
– Да вот, вот это! Смотрите! Или вы не видите, что это такое?
Они поглядели на стенку, куда я им показал, и видят: на стенке висят и преспокойно тикают подаренные мне дядей серебряные часы с золотым ободочком...
Дядя первый образумились.
– Свят, свят, свят!
– говорит,- ведь это твои часы?
– Ну да, конечно мои!
– Ты их, значит, верно и не надевал, а здесь оставил?
– Да уж видите, что здесь оставил.
– А те-то... те-то... Чьи же это, которые ты снял?
– А я почем знаю, чьи они!
– Что же это! Сестрицы мои, голубушки! Ведь это мы с Мишей кого-то ограбили!
Маменька так с ног долой и срезалась: как стояла, так вскрикнула и на том же месте на пол села.
Я к ней, чтобы поднять, а она гневно:
– Прочь, грабитель!
Тетенька же только крестит во все стороны и приговаривает:
– Свят, свят, свят!
А маменька схватились за голову и шепчут:
– Избили кого-то, ограбили и сами не знают кого!
Дядя ее поднял и успокаивает:
– Да уж успокойся, не путного же кого-нибудь избили.
– Почему вы знаете? Может быть, и путного; может быть, кто-нибудь от больного послан за лекарем.
Дядя говорит:
– А как же мой картуз? Зачем он картуз сорвал?
– Бог знает, что такое ваш картуз и где вы его оставили.
Дядя обиделся, но матушка его оставила без внимания, и опять ко мне:
– Берегла сынка столько лет в страхе Божием, а он вот к чему уготовался: тать не тать, а на ту же стать... Теперь за тебя после этого во всем Орле ни одна путная девушка и замуж не пойдет, потому что теперь все, все узнают, что ты сам подлет.
Я не вытерпел и громко сказал:
– Помилуйте, маменька! Какой же я подлет, когда это все по ошибке!
Но она не хочет и слушать, а все ткнет меня косточками перстов в голову да причитывает причтою по горю-злосчастию:
– Учила: живи, чадо, в незлобии, не ходи в игры и в братчины, не пей две чары за единый вздох, не ложись в место заточное, да не сняли б с тебя драгие порты, не доспеть бы тебе стыда-срама великого и через тебя племени укору и поносу бездельного. Учила: не ходи, чадо, к костырям и к корчемникам, не думай, как бы украсти-ограбити, но не захотел ты матери покориться; снимай теперь с себя платье гостиное, и накинь на себя гуньку кабацкую , и дожидайся, как сейчас будошники застучат в порота и сам Цыганок в наш честный дом ввалится.