Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году
Шрифт:
Лицо Мирославцевой вспыхнуло, слезы, горькие слезы памяти, брызнули из глаз ее, она с трудом могла найти звуки для нескольких несвязных слов.
— Бог с вами… я простила всем, — сказала она, — сам он простил всем… ваше раскаяние так искренно!
Софья встала, глаза ее одушевились величием, румянец разлился по лицу.
— Да, мне ваше имя знакомо, — сказала она твердым, спокойным голосом, — но в наших отношениях перемениться уже ничего не может. Граф Обоянский, продолжала она, — дочь Мирославцева хочет быть другом вашим!
— Душа небесная, — воскликнул старец, упав на колена, — помири меня с отцом твоим! — Рыдания захватили грудь его, он наклонил чело свое к ногам Софии и плакал.
— Встаньте, благородный граф, — сказала мать, — в вашем сокрушении есть нечто священное. Будьте нашим другом, и да не вспомянется отныне тяготящее память вашу несчастие!
Поддерживаемый
— Ну, Богуслав, — сказал он, обращаясь к нему, — теперь пусть идет смерть за душой моей — я не боюсь ее!
XXXIV
В 1790 году было в Москве одно необыкновенное происшествие, наделавшее шуму и бывшее поводом к бесконечному множеству сказок, с большими или меньшими прибавлениями и отступлениями.
В приходе Троицы в Сыромятниках, на Воронцовском поле, была в то время, известная под именем «Лиона», гостиница для приезжающих. Туда по вечерам съезжалась молодежь со всей Москвы попировать; обширный дом, блестящая отделка комнат, роскошная мебель и ловкий француз-содержатель — все это было приманкою, весьма существенною, ибо в то время Москва еще не славилась подобными заведениями. Что же всего более манило сюда: здесь водилась игра, к несчастию, еще и поныне удержавшая за собой кое-где название азартной, назло бесчисленным опытам и толпе нищих.
В исходе сентября приехал в Москву по делам своим бригадир Мирославцев, молодой человек, с прекрасным состоянием. Извощики привезли карету его прямо в «Лион», как в лучший трактир, где зажиточный барин найдет к услугам своим все возможное. Ему отвели три чистые, со вкусом убранные комнаты в бельэтаже, затопили камины, ибо вечер был несколько сырой, и в зале перед диваном, на богатом серебряном сервизе, приготовили чай. Располагая завтра рано начать свои деловые хлопоты, чтоб не терять ни минуты в Москве, он отпер дорожную шкатулку и выбрал из нее те бумаги, с которых должно было приступить и делу. Отложив их к стороне, он вынул из бокового кармана записную книжку и, взяв из нее рисованный на кости портрет прекрасной молодой женщины, долго с заметным удовольствием держал его перед глазами.
— Позови моего камердинера, — сказал он слуге, пришедшему убирать чай.
— Антон, я хочу начать с того мои московские дела, чтоб обделать портрет жены моей, — завтра, в семь часов, чтобы у меня был золотых дел мастер.
— Слушаю, — отвечал камердинер.
Мирославцев хотел что-то продолжать, как вдруг отворяется дверь и входит старый знакомый его и близкий сосед по имению Богуслав. Неожиданная встреча всегда как-то радует.
— Милый друг, — вскричал Мирославцев, положив на стол портрет и протягивая руки навстречу гостю, — каким чудом я нахожу тебя здесь?
— Я здесь по делам, — отвечал Богуслав, — так же, как и ты, я думаю; мой слуга принес мне нечаянную весть, что ты приехал и что мы с тобой из дверей в двери. Оставив друзей и приятелей, я кинулся к тебе, боясь, чтоб ты не ускользнул со двора, не видавшись со мной.
Полчаса взаимных расспросов и ответов прошли незаметно для двух знакомцев, и они расстались. Богуслав возвратился к себе в комнаты, где действительно ожидало его множество гостей.
Позвав Антона, Мирославцев приказал готовить себе постель и ходил задумчиво по комнате взад и вперед. Но не заботы по делам занимали его: они были такого рода, что несколько дней довольно было для их окончания; его занимала разлука с молодой женой, которую любил страстно и с которой еще ни разу не расставался в продолжение восьми месяцев, прошедших со дня их свадьбы. «Что-то делает она теперь, — думал он, — так ли ей скучно, как мне, на этом несносном новоселье; но неделя, и я полечу опять домой — вот одна мысль, которая может быть утешением». Он еще мечтал, еще уносился своей пламенной чистой душой к оставленному им другу, как опять в передней комнате послышался чей-то голос, опять без доклада отворилась дверь, и перед ним остановился посреди комнаты видный, прекрасной наружности мужчина, с усами, в черной венгерке, смотря на него с улыбкой, такими глазами, какими обыкновенно спрашивают: «Узнаешь ли меня?»
— Если не обманываюсь, — сказал Мирославцев, — то вижу полковника Зарайского.
— Он и есть, мой задушевный друг, — вскричал приветливый гость, бросившись к нему на шею, — сколько лет не видались мы? Сколько воды
утекло с того времени, как мы вместе рубили турков?— Ты здесь старожил, — сказал Мирославцев довольно холодно, в сравнении с тем восторгом, в каком блистало перед ним лицо Зарайского, — я слышал, что ты нажил, пополам с грехом, прекрасное состояние — да?
— Что ты хочешь сказать, мой ангел, — воскликнул полковник, — то ли, что я проучил здесь многих глупцов? Но, милый друг, верь моей чести, — продолжал он голосом благородной самоуверенности, — что я играл самой чистой игрой, что обыграло моих новичков прямое счастие, которого я избранный сын, еще и поныне. Кто ж себе враг, жизнь моя; ужели твоя благородная душа может укорить меня в этом? Нет, Мирославцев, совесть Зарайского, хотя, без сомнения, не столь чиста перед глазами Неба, как твоя, но она чиста: бог и честь моя тебе порукою. Я играю; все знают, что я играю, все знают, что мне проигрывают; многие клевещут на мое счастие, и все-таки играют со мной — этого уже довольно, чтоб меня оправдать. Впрочем, разве и я не проигрывал? Душа моя, милый Мирославцев, ты счастлив, что не играешь; за то ты тот же ангел в глазах людей, как и перед богом; начни играть, выиграй — и прослывешь тотчас обманщиком, как слывут пролазами, искателями, бездельниками, а часто и дураками, необыкновенные счастливцы по службе. От злого языка, мой друг, не спасет тебя ни чистая совесть, ни твоя ангельская скромность — ничто в мире. Ну, поговорим что-нибудь близкое к сердцу, — продолжал Зарайский, — ты женат, мой друг, поздравляю тебя, счастливец; а я все еще сирота в мире, так и боюсь, что стукнет сорок, а я еще в холостяках… Старый холостяк, вывеска развратной жизни… Фи! Сам на себя досадую, душа моя, но что делать, надобно было прежде устроить дела; вот теперь я почти готов, надобно бросить игру, пора. Счастие может изменить, и все пойдет на ветер.
— Дело, — сказал Мирославцев, — приезжай в Петербург, мы тебя женим, но признаюсь, Зарайский, сомневаюсь: вряд ли ты когда-нибудь женишься.
— Я тебе прощаю, мой друг, ты меня лет шесть не видал, ты судишь обо мне старым числом. Что же ты скажешь, если я уже влюблен, и влюблен третий год? Друг мой, тебе одному открою: я уже обручен. Земное небо и мне разверзается; ах, Мирославцев, я испытал наконец, что стоит влюбиться, чтоб увидеть все ничтожество холостой жизни; стоит влюбиться, чтоб добродетель вступила в святые права свои, иногда попираемые вольнодумством и суетностью.
Он умолк, слезы блеснули на прекрасных, выразительных глазах его. Мирославцев подал ему руку.
— Мне двадцать восьмой год, — сказал он, — но я наслаждаюсь уже жизнию, желаю тебе, добрый Зарайский, того же.
— Милый ангел, — отвечал он, пожимая его руку, — ты всегда наслаждался жизнию, ибо она всегда с приветливой улыбкою глядела на тебя; ты поэт, твоя высокая душа не увлекалась ничтожностию тех мелочных условий, которым подчиняется человек обыкновенный и из-под неволи коих не вырывается до смерти. Я помню твой характер; о, милый Мирославцев, я верно чаще думал о тебе, нежели ты себе представляешь; твой образ, как идеал прекрасного, часто являлся моему сердцу и укорял меня в пустой, безотчетной жизни. Я помню, что и ты, как вся молодежь, предавался иногда тем же шумным веселостям, прекрасным созданиям праздности и скуки, но это было твое минутное увлечение, а не условие жизни; о, мой проповедник, — продолжал он, грозя с улыбкой Мирославцеву, — и ты играл, я это помню: помнишь ли князь-Петра?
— Помню, — отвечал другой, — да я и не запираюсь, что играл; однако ж, Зарайский, признайся, что игра не была моим ремеслом: я играл в карты как держал заклад: чья лошадь выскачет.
— Знаю, милый мой, — возразил с живостию Зарайский, — потому-то счастливцем почитаю тебя, что не увлекся ты ничем… А я, признаюсь тебе, Мирославцев, я даже теперь, влюбленный, все еще не совсем равнодушно гляжу на карточный стол. Я думаю, не столько привычка играть, сколько необыкновенное счастие игры избаловало меня. Но решено; в ноябре еду в Украину, и честию клянусь, что с первым шагом из Москвы карт в руки не возьму во всю мою жизнь.
— Разве в Украине твоя невеста?
— Да, мой милый, она уехала туда; там поместья отца ее. Каким странным случаем я познакомился с ней! Но об этом после: дай мне наговориться с тобой о тебе; как досадно, что сегодня должен провести вечер у Богуслава, без этого я не дал бы тебе спать всю ночь. Представь себе, меня почти насильно притащили сегодни к нему; у него гость, старый его знакомец, богач и игрок; чтоб составить партию, меня уговорили приехать; и после обеда мы разыграли уже первую половину нашего Duo.