Граф Платон Зубов
Шрифт:
Янишки… В те поры, когда императрица ими одарила, только что к России присоединены были. Самая что ни на есть курляндская граница. Русского населения никакого. Церкви православной ни единой во всей округе нет. Народ все чужой, непонятный — всех по трети: латышей, литовцев, евреев. По нынешнему государственному разделению — Ковенская губерния, Тавельский уезд, в сорока верстах от уездного городка, на берегах речки Презенции. Городом не назовешь, деревней тоже. Поселение старое, еще с XV столетия. Церкви лютеранские. Католические. Еврейские молитвенные дома да синагоги. На неделе два раза базары. В году три раза конские ярмарки — народу видимо–невидимо съезжается. Все торгуют. Пиво варят. Сады обихаживают фруктовые. Хочешь не хочешь — привыкать надо. Дворца никакого строить не стал — чего
Если числа сопоставить — указ о присутствии от 12 ноября, кончина 2 декабря — можно в сомнение прийти. С чего бы в пятьдесят лет быстро так прибраться? Слух прошел: помогли. Опасен стал. И не нужен. С княжны Таракановой начал, императором Павлом Петровичем кончил.
И Адриану Грибовскому не больно повезло, плуту и вору. Еще в 1797–м году отрешен был ото всех должностей, к лету того же года в Петропавловскую крепость посажен. В указе императорском так и сказано было: вследствие начетов за пропавшие из Таврического дворца картины. И — незаконные переселения казенных крестьян. С крестьянами бы примирились — кто такого по тем временам не делал! — а вот картины много хуже. Куда только подевать все добро дворцовое успел, и все с улыбочкой, с прибаутками да со скрипочкой в руках. Инструмент бесценный для себя выискал — самого Страдивария.
Деньги-то Адриан сыскал, откупился в начале 1799–го года, да через несколько месяцев теперь уже в Шлиссельбургской крепости оказался — за продажу казенных земель в Новороссии. И ведь поди ж ты, не то что в моей канцелярии, у императрицы под рукой работал, жил на такую широкую ногу — весь Петербург диву давался. И ничего. А тут взялся за него Павел Петрович, крепко взялся.
Кто там за прохвоста заступился, только в 1801–м снова на свободе оказался. От греха подальше в имение свое в Подольской губернии уехал, жить как падишах начал. Осмелел — в Москву перебрался. Денег жалеть не стал. Вот и кончил одним селом, на Оке, против Коломны, помнится, Щуровым называется. И дело себе сыскал — по гроб жизни хватит — по присутственным местам ходить, от обвинения в злостном банкротстве отбиваться. С его-то деньгами не иначе отобьется. Когда-нибудь.
А вот с Николаем Ивановичем Салтыковым судьба иначе распорядилась. Такого и при покойной императрице пошатнуть не удалось. Хотел избавиться от него. Как еще хотел. Чего только покойнице не говорил. Все без толку.
Государыня перед кончиной будто назло милостями его осыпала. Графское достоинство пожаловала. Пять тысяч душ крестьян. Управлять Военной коллегией назначила. При Павле Петровиче с ходу в генерал–фельдмаршалы пожалован был. Император Александр Павлович председателем Государственного совета сделал. Когда в кампанию тринадцатого года отправился, Салтыкова регентом — подумать только! — регентом всего государства Российского сделал. А по возвращении из похода в княжеское достоинство возвел с титулом светлости. Светлейший князь граф генерал–фельдмаршал Салтыков! За что? Воля самодержца, как воля Вседержителя, — всегда простому человеку непонятна. Теперь уже до гробовой доски — простому. Никто не вспомнит, никто добрым словом не помянет…
Вместо эпилога
— Пан храбья на ярмарек собрался? Добрый ярмарек обещает быть. Бардзо добрый. Коней з вечора навели полно местечко.
— Сколько тебя учить: не пан храбья — господин граф. И не местечко — мои Янишки.
— Виноват, пан храбья. Где на старости лет
учиться. По моему разумений, было бы должное почтение. Что пан храбья велит заложить? Дрожки?— Сам не знаю. Может, пешком пройдусь.
— Как можно вельможному пану без экипажа! Пусть ясновельможный пан сам идет, а дрожки сзади едут. Для уважения. Нет в нашей округе пана выше пана храбья, значит, и дрожки должны быть.
— Ладно, закладывай. Надоел хуже горькой редьки. Гулянье тоже сегодня будет?
— А как же, как же, непременно будет. Вся шляхта к вечеру у заезда соберется. С семействами.
— Шляхта! Однодворцы!
— А хоть бы и однодворцы, все равно шляхта, не простой народ. Обращение знают. Приодеться умеют.
— По какой моде, интересно знать? По местной, что ли, янишковской?
— И что ж тут смешного, Проше вельможного пана? В каждом монастыре свой устав. А если пани или паненка от роду красавица, переодеть ее в любую моду — все равно красавицей останется. Как панна Текла, например. Чисто ангел небесный — глаз не отведешь.
— Какая Текла? Валентинович, что ли?
— О, ясновельможный пан и назвиско паненки запомнил — хороший знак, очень хороший.
— Это еще почему?
— Может, удастся старому Тадеушу пана принарядить, новый сюртук подать — все равно в укладке его молью побьет. Сапожки надеть. Ни одна девица глаз от пана не оторвет.
— Хватит глупости молоть! В пятьдесят четыре года ты бы, Тадек, хоть об этом подумал.
— А что Тадеку думать. Поговорка такая на всех языках есть: слышал ее пан? Седина бобра не портит. А у ясновельможного пана и вовсе ни одного седого волоса. Располнел пан немного — не беда: великому пану не годится надвое переламываться. Ему достойно при фигуре быть.
— Заговорил ты меня, хуже сороки расстрекотался.
— А сорока стрекочет, ясновельможный мой пан, к добру. К прибытку, как в народе говорят. Вот и я хочу моему пану на ярмарке веселья да прибытку.
— Что это? Никак, праздник у нас какой у нас в Янишках? Музыканты со всей округи собираются. Горожане принаряженные какие-то.
— А праздник, праздник и есть. Веселье — свадьба. Ясновельможный пан Зубов женится.
— Да полно тебе! Этот наш барсук? Наш угрюм вековечный? И женится! Какую же невесту себе отыскал?
— Веселью удивился, пан, невесте еще больше удивишься: паненка Текла Валентинович.
— Валентинович? Шляхтянка ли?
— Шляхтянка, только из бедных. Самых бедных.
— Выходит, наш скупец и сквалыга бесприданницу берет. Вот и вправду чудеса у нас пошли. Как же дело такое сделалось?
— Как, как, пригляделся к ней ясновельможный пан, да и пошли пана управляющего к родителям свататься.
— Сам не ходил?
— Смеешься, пан? Куда ходить-то? Дом у них под соломой, полы только что не земляные, через порог куры со двора шастают.
— Прямо так и посватал? Через управляющего?
— Сам пан посуди. Управляющему куда ловчее и о приданом договориться — жених его в дом родительский тайком представить должен. Ну, там чтоб лошадь какую–никакую родителям купить, чтоб было на чем им в церковь ехать. Да мало ли дел! Неужто ясновельможному пану во все дела хозяйственные самому входить!
— Вот невесту, пожалуй, и не знаю. Хороша ли? Среди красавиц наших имени такого будто и не припомню.
— А не припомнишь, пан, не припомнишь! У каждого свой вкус, так уж положено. Паненка Текла из себя, за пшепрощением, невидная. Тоненькая — соломинкой переломишь. Бледненькая — на солнышке ровно прозрачная. Ручки протянет — пальчики, как у дивчинки. Волосы хороши — ничего не скажешь. Косы едва не до земли. Светлые, что твоя солома спелая. А так — больше ничего и не скажешь.
— Мог бы такой великий пан и получше, выходит, выбрать.
— А мог, мог, да не захотел. Сколько лет казаковал, а вот нашлась и на него зазнобушка. Пан Игнацы, отец паненки, сам руками разводит. Что ни день благодарственные молебны служит, чтобы свадьба состоялась, не раздумал бы ясновельможный пан.
— На веселье, поди, все его знатные родные — кровные съедутся.
— Не слыхал. Не было такого разговору. Может, и нет уже никого из близких в живых. Только никого не будет. Ясновельможный пан храбья Платон Зубов и паненка Текла Валентинович.