графоманка
Шрифт:
— Проиграл, что ли?
Молчание.
— Так много, что ли?
Молчание.
Ларичева сбегала к себе и протянула ему всю свою стипендию.
— На. Только завяжи с этим делом.
Он взял ее стипендию и пропил, а долг не отдал.
Она поймала его возле телефона и закричала: “Почему?” Он промолчал. Потому что это для него были копейки! Ларичева целый месяц умирала с голоду, а получив следующую стипендию, надолго впала в прострацию. Она поняла, что ничего не понимает в людях. И когда ее просили перекинуться в картишки, она отворачивалась и резко уходила. “Зарок?” — пугались ей вслед. Судьба подбросила ей Ручкина, чтобы уберечь от гораздо более страшных бед. Но Ларичева этого не понимала и страдала. Хотя была надежда, что не зря.
Ручкина трудно было назвать мужчиной. Это был порочный стебель, растение-паразит.
Однажды Ларичева позабыла на кухне кастрюлю с супом, вспомнила об этом ночью и, воровато оглядываясь, посеменила через коридор, ведь утром кастрюля точно была б уже пустая. Она старалась не смотреть на диван возле телефона, так как угадывала там сотрясение. Свет, конечно, был выключен, но зыбкие фонарные отражения с улицы все-таки просачивались.
Диван ерзал и стукался о ветхую общежитскую стенку. Зажмурившись, она прошмыгнула мимо, не слушая сдавленные стоны и мычание. Под светлыми сводами кухни она постояла, глубоко раскаявшись в своей вылазке. Пусть бы лучше люди съели ее суп, чем на такое нарываться. Но не ночевать же на кухне. Пришлось идти обратно. А там уже все было кончено, и даже свет уже горел, настольный. Нога, такая длинная, в дешевой джинсе и в растрепанной кроссовке, загородила ей проход. Ручкин, конечно, ну, кто еще мог быть. Она в ночнушке стояла, переминаясь, уставившись на свою кастрюльку, втянув нижнюю губу от страха. Она стояла перед закрытым шлагбаумом, потом резко подняла глаза. Он сидел, откинувшись, расслабленно сложив руки на груди — какой-то мокрый, усмехался впалыми щеками. Кажется, в расстегнутых штанах. Зато глаза, те фиолетовые очи марсианские, смотрели на нее виновато и неотступно. Они ей говорили — видишь, я козел. Как ты терпишь меня такого? Как ты меня не убьешь?
И она на него смотрела виновато и неотступно. Видишь, я понимаю. Видишь, как мне больно. Но не могу я тебе помочь. И не убить тебя, и не забыть тебя. И дай пройти, наконец, не то весь этот суп…
Он глаза вытер узкой ладонью и ногу убрал.
И всякий раз, когда она вешала белье во дворе или дежурила на телефоне, он замирал неподалеку и смотрел. Он смотрел так, что сердце болело и отключалось. Личная жизнь Ларичевой уже в молодости определялась словами Вознесенского “Настоящее неназываемо, надо жить ощущением, звуком…” Как гласила поговорка — “так они и жили, и спали врозь, и дети были”.
В колхозы тогда студенты ездили каждый год. И в параллельной группе был легендарный пацан, который тоже долго ходил за одной и той же девчонкой, но это была не Ларичева. Он был вылитый Нурали Латыпов, в прошлом кумир КВНовский, вот его так и прозвали — Нурали; узкое смугловатое лицо, раскосо-карие глаза, негроидный рот. Только волосы русой курчавой копной назад. И манера говорить тихо и убийственно — все падали от смеха. Этакий арабский принц переодетый. Но девчонка упорно его избегала. А потом стала откровенно унижать. Он ей в столовой место займет, а она — мимо. И садится чуть ли не у приятеля на коленях. Такие, как Ларичева, конечно, позволить подобного не могли, но такие ошеломительные красотки могли что угодно. Нурали — тому хоть вешайся. Он рубит дрова для котла — руку ранит. Перевязывать она должна, но она ноль внимания. Поварихи перевязывают, оставляют его на лавке очухаться. Она садится на лошадь и якобы везет воду на поле, и больше не возвращается. Для всего потока — кино, а для Ларичевой пытка.
Ребят угнали в центральную усадьбу грузить кирпич. Нурали Латыпова с его забинтованной рукой оставили старшим на поле. Машин в тот день не было, все, что собирали, сыпали в гурты. Но после обеда ни с того ни с сего на краю поля заревели два военных КРАЗа, и увязающий в пахоте лейтенантик показал предписание. А что студентам предписание? Грузить-то некому. И Латыпов поставил девочек цепью, а сам полез в кузов. Первую машину загрузили нормально, а вот вторую пришлось сперва тарить в мешки. Ларичева все время дрожала от мысли, что он дергает мешки раненой рукой. Она влезла тоже в кузов и стала мешаться. Конечно, ее ласково послали оттуда… Лейтенантик тревожно поглядывал на часы, но потом отправил в кузов водителя,
а сам плюнул, снял шинель и стал подавать мешки.Когда уехал второй КРАЗ, Латыпов еле стоял на ногах. Его мутило, а по зеленым от бледности скулам стекал пот. Повязка на руке была пропитана кровью и грязью. Он забыл дать команду всем, чтобы шли в корпус, просто пошел, не разбирая дороги, за ним тупо потянулись отряды студентов. Ларичева держалась неподалеку. Вдруг она увидела, что эта красотка, черт ее побери, стоит перед Латыповым и своим платком вытирает его лицо. И что-то зло ему выговаривает своим крохотным, как вишня, ртом. Ларичева поняла, что пасти его больше не надо, он теперь не один. Она поодаль обошла их и увидела, что он плачет, Латыпов. Конечно, звали его не так, но для Ларичевой он остался Латыпов на всю жизнь. Девчонка его ругает, а он и плачет, чурка проклятый.
И сама заплакала. И опять поняла, что ничего не понимает. Ведь ей же очень было горько, что это не она. Но если бы она и попыталась, все равно бы радости никакой. Она должна убиваться от досады, но нет, она плакала от неведомой радости. Оттого, что чужая радость лучше своей. Оттого, что красотка оказалась человеком, не гадиной, и оттого, что чем сильнее болела его раненая рука, тем больнее и слаще болело в груди глупой Ларичевой, для которой чужая боль никогда не была чужая. И личная жизнь у нее была поэтому чужая. Это был и поглотитель энергии, и ее источник.
История эта длилась не один год, и много там еще было вывертов судьбы. Но когда Ларичевой становилось слишком погано, она пыталась представить себе, что чувствовал Латыпов, когда к нему подошла эта девчонка. Все-таки бывают в жизни моменты, когда смех и слезы неразделимы. И тогда клокочет в груди и хочется записывать, записывать, чтоб плакали другие…
Однажды, пересказывая историю молодости в очередном поезде, Ларичева нечаянно встала на место этой девчонки. Получилась причудливая вещь: жалкая Ларичева приблизилась к незабвенному, а тот с девчонкой катался на лыжах, выяснял отношения, падал в яму на крупного зверя, и вообще они бились друг о друга острыми углами и привязывались навеки, такие неразъемные и несовместимые одновременно… Может, они бы рассердились, узнав о том, как переврала историю Ларичева, о существовании которой они давно забыли. Но Ларичева ничего не могла с собой поделать. Она их любила и не хотела забывать. Она их оставила при себе и дальше так с ними и жила.
В колхозе на картошке Ларичева сильно простудилась. Она простужалась постепенно и многократно, кашляла, пила ликер “Лимонный” — больше в сельпо ничего не было, — а когда приехала в город, то дело было швах. В больнице ее лечили горячим хлористым кальцием внутривенно, это ужас. Еще не очухавшись от температуры, она слышала сквозь сон всякие женские истории, каких в больнице тьма. Речь шла о дивной женщине, которая из-за любви взвалила на себя чужих детей, после развода его дети остались с ней. Она была скромная врачиха, и от нее жизнь не требовала подвигов. И если бы она бросила все и убежала прочь, то ее бы никто не осудил. Но она сделала то, что было сверх ожиданий. И он вернулся! Если раньше она была женой, а та молоденькая любовницей, то теперь все стало наоборот. Та молоденькая стала женой, а она, разведенная женщина в возрасте, стала любовницей своего мужа. И еще неизвестно, кто выиграл. Сам-то он был роскошный. Ларичева таращилась на женщину с восхищением… Они говорили часами напролет, в том числе и ночью. Ларичевой даже показалось, что они похожи. И вот теперь, когда Ларичева стала старой и скучной вешалкой, она вспоминала все это так, как если бы это было с ней. Муж Ларичевой тоже был роскошный, и в его аскетизм никто бы не поверил, во всяком случае, Ларичева не верила. И трагедий из этого не делала. Но как бы держала в уме — да вот, есть такой дополнительный фактор, лишнее сопротивление. Ничего страшного. Даже интересно…
Горестные женские истории привлекали Ларичеву тем, что в них было превышение над требованием жизни. Нельзя, нельзя было выжать из них ничего сверх того, что уже выжато, но они вдруг нечаянно, чудом — выдавали немыслимое. Перекрывали норму доброты. Подруга матери впереди имела карьеру. Она удачно кончила аспирантуру, и пока мать Ларичевой билась с детьми и хозяйством, та подруга сверкала, как бриллиант. И у нее были престижные поездки за границу, лучшие портнихи и вообще перспектива выйти за кого хочешь. Она могла б идти на докторскую, если б захотела.