Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле
Шрифт:
Они действительно скоро понадобились Кампанелле. В тюрьме, куда его перевели, появился Ксарава. На сей раз он занялся другими заговорщиками. С ними он вел себя иначе, чем с Кампанеллой. Хотя пыточный застенок был, по обычаю, устроен в отдаленном подвале, под глубокими сводами и за толстыми стенами, ночью вопли истязуемых, приглушенные отдалением и каменной толщей, все-таки были слышны в камерах, замерших от ужаса, сострадания и напряжения. Кто следующий?
Кампанелла лучше других понимал, что означают ночные вопли, что переносят сейчас пытаемые. Мучают людей, которые последовали его призывам! Думать об этом непереносимо. Имел ли он право подвергать людей такому? Не был ли он обязан не столько рассказывать им, каким станет мир, когда они победят, сколько о том, что ждет каждого в случае поражения? Зачем? Чтобы поколебать их решимость? Нет, чтобы проверить ее. Но многие ли выдержали бы всю правду, по силам ли было им вообразить, что чувствуешь, когда к тебе, связанному, обнаженному, беззащитному, подходят
Спустя несколько дней после того как начались ночные допросы с пытками, Кампанелла перенес новое жестокое потрясение. В крепость доставили его отца и брата. Тюремная почта немедленно сообщила ему об этом. Кампанелла бросился к окошку, надеялся разглядеть их в толпе только что пригнанных арестантов. Не увидел. Кампанелла знал — родные не причастны к заговору. Он не хотел посвящать отца в свои планы — тот был стар, слаб, робок. И брат был далек от того, что воодушевляло Кампанеллу. Но теперь отец и брат схвачены и сколько ни станут уверять и божиться, что не слыхивали о заговоре, их не выпустят. В чем их вина?
В том, что один — отец Кампанеллы, другой — его брат. Иной вины не надо. А этой им не простят! Ее достанет, чтобы держать их в тюрьме, допрашивать, пытать. А как там мать, оставшаяся совсем одна, не понимающая, что стряслось с ее близкими?
Плетется сейчас, верно, вслед за колонной арестантов, несет в узелке все, что могла собрать для них дома, будет вместе с другими женщинами с рассвета до заката стоять перед тюремными воротами, молить, чтобы сказали ей о близких, чтобы взяли для них лепешку, горшок бобов. Лавина увлекает за собой жизни, семьи, судьбы, ломает их, увечит. Горькая мысль! Он еще никому, ни ближним, ни дальним, не принес обещанного счастья, но уже многим — беду и горе. Он сердцем своим слышал рыдания не только матери, но всех женщин, у которых увели мужей, плач детей, лишенных кормильцев и защитников. Ему представлялись схваченные, допрашиваемые, пытаемые. Не проклинают ли они дня и часа, когда пошли за ним? Но что он может сделать для них теперь, когда он сам схвачен, стал пророком без внемлющих, вождем без водительствуемых? Ничего. Нет! Очень много: выдержать все, что суждено ему, не сломиться, не дать себя сломить. А потом — начать все сначала — осторожнее, обдуманнее, мудрее — и победить. Дать тем, кто поверил ему, обещанное, отомстить за тех, кто не доживет до часа победы над злом.
Во время прогулки Кампанелла наконец увидел своих. Брат не то обрадовался, не то испугался. Сколько нужно было ему наговорить про злодея Кампанеллу, чтобы он с такой опаской смотрел на него. Наконец, он спросил:
— Что с нами будет, Джованни?
От полузабытого домашнего имени Кампанелла вздрогнул. Услышать его здесь! Но что сказать брату? Отец был в своем кожаном фартуке. Видно, его схватили за работой. И что удивительнее всего — он латал сапоги. Солдаты приспособили его к делу. Вот когда ему довелось чинить испанскую обувь, правда, не такую, о какой он мечтал.
— Сапожник всегда нужен! — сказал он Кампанелле и похвалился, что его и во двор выпускают почаще, и лишний кусок ему достается. Раздобыть бы кожи, сшить бы сапоги самому коменданту, может, отпустит. Кампанелле показалось, что в спокойствии, с каким отец рассуждает о том, как ему повезло, что он прихватил с собой инструменты, звучит безумие. Слава богу, что у него есть такое утешение.
Кампанелла заставлял себя верить, что все переменится. Но тут начались первые казни заговорщиков. Пока еще не в этой, а в других тюрьмах. Об этом ему на допросе с улыбочкой сообщил Ксарава. Кампанелла почувствовал — прокурор не обманывает, чтобы запугать его. Всей кожей ощутил, что бледнеет, почувствовал: Ксарава упивается его видом. Но бледность — не улика.
— Что же вы молчите, Томмазо, прозываемый Кампанеллой? Хотите, чтобы я рассказал вам, как это было?
Узник презрительно промолчал. Тот, кто однажды видел казнь, не забудет ее до смерти, а он видел. На площади, все равно где — в Никастро, Катанзаро или Стило, появились плотники. Часть жителей укрылась в домах, ставни захлопнули, другие глазеют, как строится эшафот. Пока плотники устанавливают на нем виселицу и плаху, палач и его подручные ужинают в лучшей харчевне. Трактирщик услужливо подает катам самые вкусные блюда, самое дорогое вино. Платит за них город! Заплечных дел мастера пьют, жрут, хохочут, подшучивают над посетителями. Кусок застревает у тех в горле, но уйти боятся. Каты обещают на завтра знатное представление, сулят
застольным соседям местечко, откуда все будет и видно, и слышно. И находятся люди, которые поддакивают веселящимся палачам, пьют с ними, заискивают перед ними. А те начинают обстоятельно проверять свои инструменты. Напоказ. Так им велено. На рассвете по городу проходят глашатаи, бьют в барабаны, громко выкрикивают имена осужденных, место и время казни. В назначенный час площадь полна — одни пришли сами, других пригнали. Палач в щегольской красной куртке с разрезами на рукавах, сквозь которые видна тонкая белая рубашка. Рукава закатаны… Довольно! Он не хочет представлять себе этого! Не хочет, не хочет, не хочет!— Рассказать вам, как это было? — настойчиво повторяет свой вопрос Ксарава. — Что же вы молчите? — Он уже знает характер узника: тот скорее откусит себе язык, чем откликнется на вопрос, и не для того прокурор задает его, чтобы дождаться ответа. Вестью о казни он хочет поколебать Кампанеллу. Но тот вдруг спрашивает сам:
— И что же они сказали перед смертью?
Теперь молчит Ксарава. Не признаваться же, что, когда приговоренных терзали, терзали так, что с их стонами слился стон толпы, окружавшей эшафот, они продолжали отрицать свою вину, последними словами поносили испанцев и тех, кто им прислуживает, сулили вечные муки и начальнику карательной экспедиции и прокурору.
— Почему же вы молчите, прокурор? — холодно спросил узник. Он не ждал ответа.
Но когда Кампанелла оказался в камере, силы изменили ему. Воображение рисовало эшафоты и плахи, воздвигнутые во всех калабрийских городах, красующихся палачей, терзаемых осужденных, потрясенную толпу. Сколько людей уйдет с места казни, навсегда унося в душе лютый страх, сколько душ впадет в рабское оцепенение после этого зрелища! А почему не подумать об этом иначе: сколько людей унесет с места казни ненависть к палачам и запомнит, какими непреклонными оказались их жертвы? Можно посмотреть на это и так. Но все это размышления, размышления. Ему не с кем поделиться этими мыслями. Самыми страшными для него стали не допросы, а беспрерывные раздумья в одиночестве камеры, мысли, которым не суждено обратиться в дело. Сейчас, когда необходимо действовать, он пойман, заточен, заперт! Кричи — твои друзья тебя не услышат! Бейся головой о стены камеры — ты не пробьешься к ним… Кампанелла с юности верил, что человек, понявший свое предначертание, сильнее обстоятельств. Но толстая дубовая дверь, но каменная кладка стен — тупая, мертвая, косная материя…
Думать о побеге бессмысленно. Кампанеллу в любой тюрьме помещали в камеру, откуда не убежишь. Коменданты знали, что отвечают за него головой. Его охраняла усиленная стража.
Не вырваться… Что за вздор! С тех пор, как существуют темницы, идет постоянное состязание между узниками и тюремщиками. На каждую предосторожность тюремщика находится десять уловок узника, чтобы превозмочь ее. Дедал и Икар бежали даже из лабиринта Минотавра. Даже из Замка Святого Ангела в Риме выбрался Бенвенуто Челлини. Но чтобы бежать, нужны помощники на воле, способ передать им весточку, получить от них ответ. А именно это невозможно. Кампанеллу переводили из одной тюрьмы в другую, нигде подолгу не оставляя, и он, сколько ни размышлял, не мог понять смысла постоянных перемещений. Кроме одного — помешать ему связаться с волей, затруднить побег.
В пути же из одной тюрьмы в другую он был связан, иногда закован, окружен многочисленным конвоем. Кампанелла пробовал заговаривать с испанскими стражниками. Если бы хоть один из них прислушался к нему, если бы хоть от одного из них удалось добиться крошечного послабления, пустячной услуги — это был бы проблеск надежды. На его попытки они отвечали молчанием, бранью, пинками.
Как извращена человеческая природа! Никто не рождается на свет, чтобы стать палачом или конвойным. У каждого конвойного, у каждого палача была мать. Пела над ним колыбельные песни. Пугалась, когда он болел. Радовалась первому слову, которое он произнес. Учила его ходить. У каждого была любимая, потом жена. Были дети. Было все, что есть у людей. И некоторые из них выглядели как люди. Многие стражники были хороши собой. Молодые, веселые, красивые лица, мужественная стать, звучные голоса. Они умели улыбаться, смеяться, петь. Подшучивали друг над другом. Ласково похлопывали своих коней. Гарцевали в седлах. Что же сделало этих людей не людьми, способными ударить связанного пленника, пнуть его сапогом, плюнуть ему в лицо? Что сделало их такими жестокими к слабому и безоружному, такими покорными и робкими перед теми, кто командовал ими? В будущем прекрасном государстве надо добиться, чтобы жестокие и злые вообще не рождались на свет.
А еще Кампанелла думал о том, сколь страшна кара, какой господь бог покарал людей, когда они вознамерились воздвигнуть Вавилонскую башню — башню до неба. Он лишил их единого языка. Люди перестали понимать друг друга. Началось страшное разобщение. Его проклятие тяготеет над людьми до сих пор. В будущем государстве надо сделать все, чтобы люди понимали друг друга, чтобы разные наречия не вставали между ними препятствием.
Неустанная работа мысли, которая не прекращается даже тогда, когда он, связанный или скованный, совершает путь из темницы в темницу, — мука! Неустанная, непрерывная, то горячечная, то ясная работа мысли, — благо. Без нее он сломался бы. Без нее он погиб бы.