Гражданин Том Пейн
Шрифт:
В другой раз Джефферсон давал для Джорджа Вашингтона обед в узком кругу и пригласил Пейна. Зван был также Рандолф, и Пейн, узнав об этом, поначалу отказался было прийти — он испугался; слишком дорожил своими отношениями с Джефферсоном и боялся поставить себя в смешное положение перед этими тремя виргинцами, несоизмеримо превосходящими его по образованности, знатности, богатству. Он слышал про Маунт-Вернон, где, подобно некоему феодальному властителю, жил Вашингтон, окруженный сонмами черных рабов, сворами псов, табунами лошадей, с экипажем ценой в две тысячи фунтов; где рекою текло вино, куда беспрестанно наезжала знать; слышал и про Рандолфов: квакеры в Филадельфии без устали плели страсти об этой троице нечестивцев-агностиков, а Пейну не хватало твердых основ, чтоб разобраться, где тут правда, а где вымысел. Что могло
Однако в конце концов он все же поддался на уговоры Джефферсона, дал самому себе зарок хранить угрюмое молчанье, надел самое лучшее свое платье, лучший парик и пошел на обед. Его озадачило, как горячо они трясли ему руку; они о нем знали, читали «Пенсильвания мэгэзин» — даже Вашингтон, который, как полагал Пейн, не читал вообще ничего. Пейтон Рандолф, старший из них, глядел на него жадно, вопросительно, как будто ничего так не ждал, как встречи с Пейном. Вашингтон говорил мало и, если не был занят едой, сидел и слушал, подперев рукой подбородок, с напряжением вниманием на длинном лице, время от времени нетерпеливо морща лоб, — возможно, от досады на собственную непонятливость. Разговор направлял Джефферсон, он и говорил больше всех. А пил, как заметил Пейн, больше всех Вашингтон, хотя пьянел при этом, кажется, меньше, чем другие.
Джефферсона занимала идея независимости; как отвлеченное понятие она привлекала его, ибо полна была безграничных и захватывающих возможностей, однако его подход к ней был чисто умозрительным — Пейн видел, что она существует для него как бесплотная мечта, не более того. Когда Джефферсон упомянул для сравнения отца, который выживает из дому родное дитя, имея в виду, что отец — это Англия, а ребенок — колонии, Вашингтон обнажил в улыбке испорченные зубы:
— Однако ребенок остается членом семьи.
— Лишь номинально.
— И все же мы — англичане, виргинцы, да, но тем не менее англичане. — С великодушным кивком в сторону Пейна, ибо узость их провинциализма прекрасно сочеталась с любезностью.
— А, черт возьми, у нас идет война, — нетерпеливо сказал Рандолф. — Почему люди не хотят это понять?
— Война за наши права.
— Права, права! Да что такое права? Где они начинаются и где кончаются?
Джефферсон рассмеялся.
— А вы что думаете о правах, господин Пейн?
— Я думаю, их просто нет в природе. По-моему, от рожденья все сущее принадлежит всем людям. Отнять права можно, но предоставить то, что уже и так принадлежит всем, — нельзя.
— А вы не делаете исключений, господин Пейн?
— Никаких!
— Значит, по-вашему, и Англия, не только Америка, нуждается в реформе?
— Когда люди требуют то, что им принадлежит, это нечто иное, чем реформа.
— Но это опасно. Ваши речи звучат кровожадно, господин Пейн.
— Я ненавижу войну, — раздельно проговорил Пейн. — Из всех способов унизить человека, пробудить в нем звериные инстинкты война — самый гнусный. Больше всего на свете ненавижу войну.
Пейн не удивился, когда командующим над оравой янки, которая голодной волчьей стаей обложила Бостон, Конгресс поставил Вашингтона. Было в высоком, сухом на вид виргинце нечто, внушающее людям доверие. Поскольку тупости всегда свойственно внушать доверие, как говорили в Филадельфии записные остроумцы. Однако Пейн сомневался, что это так, и в день, когда Вашингтон под шквал приветствий объезжал городские улицы, он, стоя в толпе, старался понять, что за особая неброская сила таится в этом человеке, приводя в такой восторг крикливых глупцов по сторонам.
То памятное лето 1775 года было, по существу, началом войны — а жители Филадельфии все никак не могли принять ее всерьез. Во-первых, Массачусетс находился очень уж далеко, а во- вторых, уж очень хорошо шли дела. Даже когда до города дошли вести, что под Бостоном, в некоем месте под названием Бридс-хилл, произошло страшное кровавое сраженье и красных мундиров полегло кругом, точно свиней на бойне, для Филадельфии все это как-то мало связывалось с действительностью. После первоначального
порыва воодушевления приток добровольцев в ополчение резко сократился; местные остряки изощрялись в карикатурах на солдат-ополченцев. Ученья проводились кое-как, рядовые поглядывали косо на своих офицеров, и вообще затея с гражданским ополчением, По всем признакам, трещала по швам.Для Пейна эти дни раннего лета текли неспешно и почти что безмятежно. Нужда впервые в жизни отступила от него: жилье стоило недорого, а на все прочее вполне хватало нескольких шиллингов в день. Работой в журнале он составил себе имя; его статьи охотно печатали то здесь, то там, и он, освободясь от ограничений, навязанных Эйткеном, писал быстро, уверенно — лучше, чем когда-либо до сих пор. Много читал, разговаривал, пристрастился совершать далекие прогулки вдоль реки, куда глаза глядят, без направления и цели. Его пленяла сельская природа Пенсильвании, похожая на Англию и в то же время совсем другая; он заходил далеко в горы, располагался на ночлег в сложенном камня доме какого-нибудь фермера-голландца, курил трубку, пил доброе пиво домашнего приготовленья и толковал обо всем на свете, от урожая до политики правительства. Среди рабочих людей вызывающая запальчивость покидала его, и он, которому с таким трудом давалась правильная речь, без всяких усилий переходил на простецкий, врастяжечку, говорок пенсильванских крестьян.
Однажды, разгоряченный и усталый, перемахнув с приступка через ограду, он очутился во дворе фермы, где белобрысая, крепкая девица лет двадцати сливала из маслобойки пахту.
— Не угостите? — попросил Пейн, и она, налив ему деревянную кружку, глядела, смеясь, как струйки стекают у него по подбородку.
— Ого, знать, пересохло у вас в горле, — сказала.
— Можно, я заплачу вам?
Она прыснула снова и спросила, не из Филадельфии ли он идет.
— Оттуда, — подтвердил он с гордостью. До Филадельфии было самое малое двадцать миль — лишь здесь, в Америке, он узнал, какое это удовольствие — ходить пешком.
— Что-то вы не похожи на хорошего ходока.
— Это верно…
— А чем, вообще, вы занимаетесь?
Пейн отвечал, что он писатель, и она усмехнулась недоверчиво, словно бы в изумлении, что такая диковинка, как писатель, повстречалась ей на пути. И, столь же естественно и необидно, как завязала этот разговор, прекратила его, забыв о существовании Пейна, и воротилась опять к маслобойке: сцедила пахту и вынула белое, густое масло, разминая его, точно глину, в сильных веснушчатых руках. Пейн, совершенно освоясь, уже не чувствуя больше усталости, растянулся под деревом, восхищенный волшебным узором солнечных пятен и тени от листвы на его пыльной одежде; вытянув ноги, потягивал пахту и наблюдал, как она шлепает масло на доске. Ферма, похоже, была богатая: каменный дом — массивен и прочен, как крепость, амбар — бревенчатый на каменном фундаменте, с мощными, обтесанными вручную балками, выступающими из-под свеса крыши. Первый покос уже прошел, и на лугах огромными копнами высилось благоухающее сено, а дальше дружно, как будто наперегонки, тянулись из земли всходы пшеницы и овса. В загоне, теснясь, взрывали землю розовые в черных пятнах свиньи, бесцельно туда-сюда сновали куры. На дальнем поле, примерно в полумиле, трудились, шагая за упряжкой лошадей, Двое мужчин; пухлый дым валил из печной трубы, показывая, что в доме идут приготовленья к трапезе.
Девушка, кончив сбивать масло, взяла доску и, обращаясь Пейну, уронила через плечо:
— Если желаете, заходите в дом.
Она вспомнила о его присутствии так добродушно и естественно, что было столь же естественно последовать за ней, и они очутились на кухне, длинной, с низким потолком, где другая женщина, по всей видимости хозяйка дома, месила тесто.
В конце кухни помещался громадный, футов восемь длиной, очаг с двумя жаровнями по краям. Пол кухни, выложенный красным кирпичом, сверкал такой чистотой, что впору хоть есть на нем; посередине стоял длинный стол на козлах, по обе стороны очага — самодельные скамьи. Широкий буфет ломился от оловянной и фаянсовой посуды. Все это да еще несколько стульев с прямыми спинками составляли нехитрое убранство помещения, но зато с потолка свисали копченые окорока и грудинка, вяленая дичина, говядина. И, сидя на скамье, Пейна с откровенным, хоть и сдержанным любопытством разглядывали четверо белоголовых ребятишек — три мальчика и девочка.