Грех
Шрифт:
маленькое кладбище Покойники лежат в своей земле вперемешку с живыми
Но покойники вынуждены уступить
они покидают свои поля
Я в постоянном движении Беда в том что меня можно передвигать с места на место выхватить из пейзажа пересадить с одной улицы на другую Я в движении Я и мои современники Итак первое условие дальнейшего существования — не двигаться Не дать себя выхватить из пейзажей из картины Мне хочется все остановить «Все" Запрещено покидать место рождения место жительства и место смерти Сейчас я привязан к дереву за окном Но на окне занавеска Черты человеческих лиц и лиц событий не должны меняться Я слежу за тем чтобы «все» находилось на своем месте Как я ни притворяйся слепым перемены остановить не удалось Тогда я закрыл глаза на все остальное и ограничился собой Прежде всего отказался покидать место жительства Не позволял переставлять мебель в квартире Каждый новый предмет
II
Я никому не говорил об отъезде. Ходил по улицам и был уже далеко. Там, в «солнечной Италии». Ходил по улицам и думал о втором рождении. О том, что «исповедуюсь», что омоюсь, что еще раз увижу небо и землю. Хотел закрыть глаза и прыгнуть с этой башни. Тело уже погружалось в зовущий меня неведомый край. То была мысль об отпущении грехов. Всех «грехов». Я, наверное, отношусь к последнему поколению которое еще «грешило». Которое различало добро и зло и готово было искупать «грехи». Поколения, пришедшие после нас, не признают искупления, так как не знают, что есть грех. Писатели нового поколения, эти демонические, гневные, темные, невинны, подобно цветам и животным. Счастливые существа — придумывают и конструируют зло и порок забавы ради. Между нами двадцать лет и космические расстояния. Я не слышу их голосов, не хочу говорить с ними. Причина этой антипатии, этой мизантропии — не гордыня, а чуждость и чувство вины. Мы стали последним поколением, вкусившим от древа познания, плодов добра и зла. А для этих все плоды одинаковы на вкус, все одинаково съедобны. Я отказываюсь от каких бы то ни было перемен. Перемещений. Удерживаю «все» на месте. Что все? Тени воспоминаний. Удерживаю все. Ничего не выпускаю из рук. С этой минуты я порываю все связи. Не хочу видеть, как меняются отношения. Остановить, усыпить — это единственный путь к жизни вечной. Картины.
От смерти спасаюсь в кино. Взамен получаю порцию картин. Освобождаюсь от реального мира с его растянутым на долгие годы и десятилетия сюжетом, сюжетом убогим, перемежаемым неудачными шутками. Здесь я оказываюсь в самом центре. Чудовища, демоны, дамы, насилие, уста, бедра. Маркиз-вампир лежит в гробу, кол торчит из белой манишки. Спасаюсь в кино. «Сладкая жизнь»-«Собачий мир». «Dolce vita». «Mondo Cane». Я никак не могу приступить к описанию Италии. Предпочитаю подбирать всякий сор, размахивать метлой. Надо считаться с тем, что мне предстоит в очередной раз описывать «красоты" Италии. Неаполь. Почему я так страшусь этой великолепной темы? Столько света, столько прекрасного.
Я питался им три месяца. Бежал из своего пейзажа, родного, меня сотворившего.
Увидеть Неаполь.
Взмокший, в шерстяном костюме, в пальто, обжигаемый липнущим к телу бельем, с чемоданом, который тяжелел с каждой минутой, я вышел на перрон. Вокзал строился, перестраивался, в бетоне отпечатки деревянных форм. В воздухе висела пыль. На улице. Легковые автомобили, автобусы, грузовики поднимали горячую пыль, синяя вонючая полоса выхлопных газов.
Лицо закрывает фата, лоскут из паутины и пламени. Я хотел отправиться прямо к морю, хотел сразу пойти на берег Неаполитанского залива.
Хотел немедленно увидеть Неаполь. Стены, асфальт, плиты тротуара под ногами, все раскалено. Небо — мутное бельмо. Звон, шум и грохот, этот механический грохот, не умолкающий в больших городах ни днем, ни ночью. Все в этот час закрыто, заслонено, закутано. Юг. Провода, рельсы, грузовики. Я неутомимо продвигался к морю. Лишь вечером. Ночью. В неоновом свете. Под стенами домов затянутые в черные платья жирные лоснящиеся проститутки.
На небе звезды.
В 16 часов я вышел из гостиницы. Странная улица. С плодами-рыбинами. Рыбины. Неведомые. С головами свиней и чертей. Бананы лимоны лимоны. С отполированными листьями. Я ехал на автобусе по берегу залива не исключено что Неаполитанского. Я не интересовался названием потому что оно было повсюду сопровождало меня. Гигантские отели. В заливе лодочки. Подготовка к сезону в самом разгаре.
Туристы.
Туристы. Туристы.
По морю плывут корабли серебряные, серые, красные, белые, раззолоченные заходящим солнцем. Я присел на железный парапет набережной. Вокруг щелкали фотоаппараты, начался дождь. Я бегом спустился в туннель, остановился на ступеньках. Люди пережидали дождь. Я поехал в гостиницу. Вышел в город вечером. Зашел в маленький кинотеатр. Цветной панорамный фильм. Кажется, о монголах. Фильм идет без перерыва, я вдруг попадаю в самую гущу сражения, где-то в окрестностях Урги. Все монголы в этом итало-американском фильме усатые, у всех длинные черные усы, у всех луки… Юрты, бубны, трубы,
верблюды. Кони. Арканы. Крики, кровь. Волосы. Рты. Глаза женщин. Это был июнь, 1960 год. В маленьком зале духота, пол грязный, заплеванный. Монголы все скакали. Я ушел через 10 минут. По берегам желтых вод Селенги. В юртах кожаные мешки с чуть терпким кумысом. Через круглое отверстие глядит звездное небо. В степи стадо, кобылы встают в плотный круг, головами к центру, оберегая жеребят. Сверкают на выгнутых деревянных седлах металлические украшения. По степи разбросаны черепа животных, похожие на клещи и лопнувшие распавшиеся белые хребты. По степи несутся маленькие лошадки в облаке пыли, наездники в шляпах, обычных шляпах и красных, оранжевых, синих халатах. В глиняных мисочках зеленоватая прозрачная архи.Алкоголь.
Верблюды с отвисшей губой поднимаются с колен. На узловатые ноги. Роняют слюну и встают со стоном. Дальше — мягкое колыхание. Степь. Лето 1956 года. Я в Монголии.
Вокруг облака, до земли два километра. Дрожит алюминиевая оболочка самолета. Я лечу из Варшавы через Москву, Иркутск в Улан-Батор. В Ур-гу. Закат. Миновали зеленую Беларусь, и кто-то воскликнул «Москва».
Золотисто-розовый курган термитника — новый небоскреб. Полосой, сверкающей мглой несется под крылом Москва. Самолет садился на бетонную полосу. В гостиничном номере блестели в лунном свете азиатские лица спящих мужчин. Меня разбудили в два часа ночи. На аэродроме самолеты в свете прожекторов. Они пронзают мой сон холодными серебряными ножами. Самолет летел впотьмах, оставляя далеко позади электрический муравейник Москвы. Огнедышащие моторы.
Oh, sein Gesicht war diese ganze Weite, die jetzt noch zu ihm will und um ihn wirbt [11] .
Я прикрыл глаза. Когда я их открыл, самолет был наполнен дневным светом. Монголы летят в Ургу. Китайцы в Пекин. На красной ковровой дорожке, рядом с креслом играет девочка. В зеленом пальтишке. Черные гладкие блестящие волосы, черные глазки. Крой век, щеки, рот. Она сосредоточенно рассматривает ножку материнского кресла. Солнце глядит в иллюминаторы. Девочка начинает плакать. Ее сажает на колени мужчина в синем пиджаке. Девочка заглядывает ему в рукав, потом трогает пуговицы, пересчитывает. Самолет летит на высоте трех тысяч метров. Казань, Свердловск. Эти блюдца с синей водой, расставленные в зелени, — озера. Эта крылатая тень на молочном облаке внизу — тень нашего самолета. Новосибирск. Пространство продевают в меня. Оно проходит сквозь. Реки, города, облака, лица, озера, звезды, аэродромы, лица, завтраки, обеды, гостиницы, цветы, лица, лица и лица.
11
«Он далью был, и, ныне безымянна, она оплакала его уход». Строка из «Смерти поэта» Рильке. — Пер. с нем. В. Летучего.
Тридцать лет назад: я еду в деревню, на каникулы. Автобус отходит с рынка. Маленький желтый автобус. Наша «большая» дорожная корзина уже водружена на багажник. С матерью и братьями я трясусь на кожаном сиденье, словно на лошади. Сердце тревожно сжимается — за рулем Дубеляк. «Вот ведь дьявол, как выпьет, вообще на дорогу не смотрит». Все об этом знают и глядят на спину шофера в потертой кожанке. Мотор кашляет и фыркает. Меняем колесо.
Расстояние в пятьдесят километров «дьявол Дубеляк» одолел за два часа. Мы выходим, одуревшие от выхлопных газов. Повозка еле тащится. Покачиваются плетеные кузова, мы сидим на покрытых ковриком вязанках сена. Скрипят в лучах тихого июльского солнца спицы, перемалывают песок. Пахнет медом — не то от лошадей, не то от лип. Прозрачным желтым медом. В полдень подвода останавливается в тени дерева. Мы бежим в лес. В придорожной канаве черная ежевика, согретая солнцем, покрытая белой пылью, самая сладкая и ароматная. Под ногами колючая сухая подстилка. Голубика в синем тумане. Мелкие дурманящие плоды. Синие и оранжевые бабочки.
Скрипит большая сосна.
Снова песок пересыпается под колесами.
Время идет. Уже виднеется знакомая вырубка. Под придорожным распятием сидит старый Матусек с ивовым прутом. Пасет коров. Он сидел здесь, когда моему отцу было столько, сколько мне теперь. Он не слышит наших голосов, не открывает глаз. Лицо затянуто паутиной. Дождем. Мхом. Он ни разу не выезжал за пределы Велюньского повята.
Никогда не ездил по железной дороге.
Людей, возвращавшихся из Пётркова или Серад-за, он спрашивал: «Что там за энтой границей слыхать?»
Увидав впервые самолет, напоминавший помесь аиста с этажеркой, опустился на колени с молитвой: «Господи в небесах высоких, забери меня во славу Твою».
А потом лет двадцать рассказывал, будто в самолете сидело двое. С черными усами, большими блестящими глазами, один играл на скрипке. Летели совсем низко, коснулись крыльями леса и поднялись к небу…
звонкий женский голос проникает в меня
«мы пролетаем над озером Байкал» губы
Вот девушка в синей форме рот бедра
принесла чай пожилому мужчине