Грешные ангелы
Шрифт:
Гибель его пережил трудно. Мне тогда казалось, вот скажи кто-то всесильный: умри, Колька, и Амундсен найдется и будет еще жить долго и счастливо, и я бы не, задумываясь, согласился сыграть в ящик.
Всей жизнью, самой гибелью этот сказочный человек вложил в мою неокрепшую еще голову мысль: без риска нет смысла в существовании. Если человек не рискует, думал я, он просто не соответствует своему главному назначению.
Мне казалось: о нем я знаю все!
И вдруг ошеломляющее открытие — среди великого множества званий, которыми обладал и был увенчан Руал Амундсен, ему принадлежало еще и звание пилота! Не просто летчика,
Лучшее, что совершает человек, я думаю, он совершает во имя любви, под знаком любви.
Прошу прощения за известную преувеличенность и торжественность моих последних слов. Просто я позволил себе процитировать собственные, еще неперебродившие молодые мысли. Пожалуй, сегодня я бы выразил те же самые мысли другими, более строгими словами, но дело не в словах: Амундсен и авиация связались в моем сознании на всю дальнейшую жизнь с самого детства.
8
Симон Львович заикался. Как ни странно, это не мешало ему быть учителем. Словесником, что называется, божьей милостью. Мы, мальчишки, дружно не любили Симку. И даже не за строгость, учитель должен требовать, — за въедливость, за агрессивность: он не просто учил, он постоянно воевал с нашей необразованностью, с нашей ограниченностью, с нашей ленивой серостью. Симону Львовичу ничего не стоило, например, усевшись на кончик парты и качая ногой, закинутой на другую ногу, спросить: «А ска-а-ажите, почтеннейший и прилежнейший дру-у-уг А-а-баа-заа, какого ро-о-о-оста был Чехов?» Или: «Бе-е-е-сюгин, не-е вертись, ответь: Ту-у-урге-нев часто встречался с Пу-у-ушкиным?»
И откуда мне было знать, что рост Чехова — сто восемьдесят шесть сантиметров? Как мог ответить Сашка, что молодой Тургенев лишь один раз встретил на балу Пушкина и до смерти не мог забыть его затравленных, с желтоватыми белками, выразительных глаз? Ничего такого ни в одном учебнике мы не могли, понятно, прочесть.
Мы возмущались непомерностью требований Симона Львовича. Возмущались между собой, тихонько, и при нем — во всеуслышание. Это позволялось — говорить, что думаем.
Но Симон Львович только пренебрежительно фыркал и напористо возражал:
— Чи-и-итать больше надо! Чи-и-итать! — И цитировал, понятно, на память, великого Пирогова: — Быть, а не казаться, вот девиз, который должен носить в своем сердце каждый гражданин, любящий свою Родину.
Он очень старался сделать нас настоящими людьми.
Симон Львович не только позволял спорить на его уроках, но даже поощрял не совпадавшие с его точкой зрения выступления, лишь бы ты пытался доказывать свое.
Однажды я заявил:
— Анна Каренина — всего лишь склочная баба. С жиру она бесилась. Сама не могла понять, чего ей надо. Ну, чего ей не жилось, как всем, чего кинулась под колеса? Мне лично эту барыньку нисколько даже не жалко…
Симка слушал, дрыгал ногой, шевелил бровями, но не возражал, пока я говорил.
— И вообще этот бородатый граф, — выдал я новую трель, — мне в высшей степени неприятен…
— Это факт из ва-а-ашей биогра-а-афии, отражающий отнюдь не то-о-олсто-о-овский уровень развития. — Симон Львович сделал смешное лицо и, оглаживая свой тощий зад, спросил: — Сле-е-еды от ве-е-еток у тебя е-е-еще не со-о-шли?
Понятно, класс покатился со смеху.
Была у меня полоса увлечения Блоком. Готов был
читать его стихи без остановки. Ребята уже стали потешаться, а я все не унимался: Она стройна и высока, Всегда надменна и сурова. Я каждый день издалека Следил за ней, на все готовый.— А кто те-ебе сказал, что-о Бло-о-ока надо пе-е-еть? — перебил мою декламацию Симка и стал на свой лад рассказывать мое любимое стихотворение Блока:
Я зна-а-ал часы, ко-о-огда сойдет О-о-она — и с нею отблеск ша-а-аткий, И, ка-а-ак зло-о-одей за-а поворот, Бе-е-ежал за-а ней, играя в прятки.— Это странно, что вы, Симон Львович, беретесь давать уроки дикции, — сказал я с ожесточением, которого не замечал за собой прежде. — Не ва-а-аше амплу-у-уа, я думаю.
Класс замер.
Наташка прошептала еле слышно, но я услыхал:
— Подлец ты, Колька.
— Го-о-орбатого по горбу? Без пользы, А-а-абаза, — сказал Симон Львович. — Горб все равно останется, а вам потом стыдно станет. Человека судить надо строго, по делам его, а не по впе-е-ечатлению, ко-о-оторое он производит. Учитель обязан хорошо, толково, настойчиво вво-о-одить в своих учеников знания, а хромает пе-е-едагог или не-е-ет, модно одевается или так себе — ни-и-икакого значения не имеет.
Несколько дней я ходил как побитый и, в конце концов, поплелся, хоть и не хотелось, извиняться.
Наверное, лучше бы и не ходил.
— И-и-извиняешься, а са-а-ам любуешься со-о-обой! Вот ка-а-акой я благородный, по-о-орядочный… На что мне твои извинения? Ну, за-а-аикая. От этого не умирают. Иди, А-а-абаза, живи дальше.
И я пошел. Жил дальше. Ожидал возмездия.
Но никаких неприятностей со стороны Симона Львовича не последовало. Подковыривал он меня, как и раньше, как всех других, случалось, ставил и двойки, но в итоге, пройдя у него полный курс русского языка и литературы, я был аттестован четверкой.
Отметка была скорее несколько завышенная, чем заниженная.
Считается, человек до гроба должен помнить своих учителей и испытывать к ним чувство живейшей благодарности. Это, наверное, справедливо: родители дают нам жизнь, учителя — первоначальное ускорение. Верно.
Но случается, меня берет сомнение: а не может ли быть, хотя бы чисто теоретически, чтобы вполне приличному, заслуживающему уважения человеку катастрофически не повезло в детстве — на учителей не повезло? Мне бы очень хотелось верить в реальность такого предположения.
Увы, кроме Симона Львовича, я почти не помню тех, кому по общепринятым нормам обязан быть благодарным по гроб жизни.
Под конец учебного года в классе, очевидно, шестом, Симон Львович привел к нам неожиданного гостя. Мы были предупреждены: гость — ученый. Профессор психологии. Симон Львович предварительно объяснил: психология занимается душевными явлениями. Мы мало что поняли, и от того нам стало еще интереснее.
Гость оказался пожилым, а в наших глазах — старым. Он был громадного роста, худой-худой, будто слегка подвяленный на солнце. Лицо темное, кожа в мелких морщинах, над ушами висели белые волосы.