Громовой пролети струей. Державин
Шрифт:
Придворный врач Гриф тёр генералиссимусу виски спиртом. Суворов приходил в себя и снова погружался в небытие.
— Князь Пётр? Это ты, князь Пётр?
Суворов приподнялся на постели. Казалось, одни голубые глаза жили на восковом лице. Багратион кивал головой, слёзы мешали ему сказать что-либо.
— Помни, Пётр! Берегите Россию... А война с французами будет, князь Пётр! Помяни моё слово...
Суворов прощался с близкими, позвал к себе и верного Хвостова.
— Наклонись, Митя... Ближе... Вот так...
Хвостов почтительно приготовился слушать дядюшку.
— Прошу тебя, — внятно заговорил полководец. — Брось ты писать стихи... Не твоё это дело! Не позорь ты наш дом...
Когда Хвостов вышел от Суворова, ожидающие бросились к нему:
— Ну как он? Что?
Хвостов скорбно наклонил
— Бредит...
Суворов пожелал видеть Державина и, смеясь, спросил его:
— Ну, какую же ты мне напишешь эпитафию?
— По-моему, — отвечал поэт, — слов много не нужно: тут лежит Суворов!
Полководец оживился:
— Помилуй бог, как хорошо!
Суворов слабел, в забытьи громко стонал, перемежая стоны молитвами и жалея, что он не умер на поле боя в Италии.
7 мая 1800 года Державин писал бывшему адъютанту Суворова оренбургскому губернатору Курису: «К крайнему скорблению всех, вчерась пополудни в 3 часа героя нашего не стало. Он с тою же твёрдостию встретил смерть, как и много раз встречал в сражениях. Кажется, под оружием она его коснуться не смела. Нашла время, когда уже он столь изнемог, что потерял все силы, не говорил и не глядел несколько часов! Что делать? Хищнице сей никто противостоять не может. Только бессильна истребить она славы дел великих, которые навеки останутся в сердцах истинных россиян».
Державин вышел из-за бюро и подошёл к окну, машинально слушая, как, подобно флейтузе, высвистывала в клетке такт военного марша пичужка с розовой грудкой. Давно уже стемнело, и зажглись редкие фонари-коноплянки. Туман усырял улицы и дома — экая слота! Пичужка старалась, повторяя свою нехитрую песенку снова и снова, словно отпевая полководца.
Державин глядел на ущербную луну, бежавшую за тучами, и горькие строки складывались в стихи:
Что ты заводишь песню военну, Флейте подобно, милый Снигирь? С кем мы пойдём войной на гиену? Кто теперь вождь наш? кто богатырь? Сильный где, храбрый, быстрый Суворов? Северны громы в гробе лежат. Кто перед ратью будет, пылая, Ездить на кляче, есть сухари; В стуже и зное меч закаляя, Спать на соломе, бдеть до зари; Тысячи воинств, стен и затворов, С горстью Россиян всё побеждать?.. Нет теперь мужа в свете столь славна: Полно петь песню военну, Снигирь! Бранна музыка днесь не забавна, Слышен отвсюду томный вой лир; Львинова сердца, крыльев орлиных, Нет уже с нами! — Что воевать?Глава десятая
«ПОКОЮ, МОЙ КАПНИСТ! ПОКОЮ...»
Власть тогда моя высока,
Коль я власти не ищу.
1
Правда, сам Державин видел щекотливость возложенной на него задачи в том, что читалось между строк. Не одна забота о голодающих поселянах двигала помыслами государя. После необдуманно щедрой раздачи казённых дворцовых крестьян от Державина ожидалось отобрание в казну возможно большего числа имений. Значит, жди после поездки письменных наветов — на радость твоим могущественным питербурхским недругам.
Ах, сколько он перенёс за эти последние годы от дворских шиканов! Как они его облаивали и поносили! Нажил неудобную славу обличителя и грозы вельмож. Но зато и репутацию честного человека. Суворов называл его Аристидом. Любление правды и бескорыстие сделали поэта желанным третейским судьёй по спорным имущественным делам. Он гордился множеством полюбовно оконченных споров, не страшась, шёл противу любимцев Павла — Кутайсова и Палена и даже против воли самого императора. Работы было столько, что с 1800 года Державин понуждён был пристроить к своему дому несколько помещений, где рассадил писарей и вёл приём по делам опеки и совестного суда. Ему было доверено восемь опек над имениями — графа Чернышова, князей Гагарина и Голицына, Зорича.
И вот, можно сказать, самая крупная опека — надо всем Белорусским краем!
Голод часто гулял по этим землям. Поселяне питалися пареною травою, ели щавель, снить, лебеду, сварив оные или поморя в горшках густо, наподобие каши, с пересыпкою самым малым количеством муки или круп.
Стоял июнь, и земля расселась от засухи. Кругом всё что-то потрескивало, попискивало, — словно сама природа жаловалась на недостаток воды. Из кареты Державин оглядывал поля — сколько пустошей и огрехов! Но подступали к самой колёсной оси глухие белорусские леса, и великая тишина обнимала путников. Только тикал равномерно дятел, и бежал, бежал бесконечный, убитый посредством езды и ходьбы шлях на запад...
Под Витебском пошли деревни, принадлежащие великому гетману литовскому графу Огинскому. На дороге повсюду прошки, побирохи. На избах и от соломенных стрех остались одни клочья — за зиму скормили скотине.
При спуске в суходол Державин приметил на обочине лохмотья сермяги. Мёртвое тело? Он послал разведать Кондратия. Верный камердинер, сидевший рядом с кучером, кряхтя, полез с облука. «Ах, стареет, стареет мой Кондратий!» — с грустью подумал Державин, глядя на совершенно уже белый затылок слуги.
— Мертвяк. А ударного знака на нём нет! — сообщил камердинер. — Тело опухло и заскорбло струпьями.
— Помер, бедолага, с голоду! — шепетливо откликнулся Державин. — Сейчас остановимся в ближней деревне и учиним обход по избам.
Кондратий поддел сапогом небольшую стеклянную посудину; она хрупнула с сухим треском. Камердинер наморщил нос:
— Полугар. Хлебное вино. Так, вишь, до дому-то и не донёс!..
Целый день сенатор в сопровождении Кондратия ходил по избам. От пареной травы крестьяне были так тощи и бледны, как мертвецы, а у некоторых показывалась уже опухоль на лицах. Хлеба ни у кого не было, зато Державин приметил у иных хозяев в некрашеных грубых посудниках бутылки с остатками сивухи. Чудно! Откудова быть полугарному вину у голодающих, кои и на поддержание живота своего не имеют хлеба?
В одной избе при виде важных господ в ужасе метнулась за занавеску худая крестьянка в понёве, кормившая грудью дитя. Запечье было полно оголодавших ребятишек. Лишь один, седьмой по счету, весело ползал по щелявому полу, не обращая на вельможу ровно никакого внимания. «Экий телепень первогодок! — с удовольствием подумал Державин. — Вот каковым надо и остальным быть: здоров, крепок. Только куда уж им! Чать, у этого закваска богатыря! Наперекор голоду растёт!»
Степенный хозяин рассказывал:
— Все едят траву. А уж половый хлеб — праздник. Даже в урожай мякину добавляют...
— Как же народ держится? — Державин, худощавый, высокий, в сенаторском мундире при звёздах, волнуясь, ходил по убогой горенке.
— Спасаемся, чем придётся. Да хоть вот...
Мужик вывалил из горшка на стол отваренные сыроеги:
— Живём, чем лес подарит...
Кондратий меж тем принёс круглый аржаной каравай и начал по кусочку скармливать ребятишкам, приговаривая:
— Не жадничайте! Животы сведёт, колики пойдут. Ешьте помалу, ешьте. Не глотайте целиком. Ишь, голодные цыплята подняли цык!