ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
Шрифт:
— Продолжай, Шумаф, — с хладнокровием произнес Аджук, строго поглядев на Сурет. Я не мог понять, действительно ли старуха так жаждет мщения или требовать смерти убийце полагалось по обычаю. Не знал я и причины ссоры Шумафа с сыном Сурет. Кто из них больше был виновен? Искренне ли раскаивался Шумаф или измытарился и его выгнали из лесу голод и одиночество?
— В той сакле, где родился я, — звонко сказал Шумаф, — два воина — отец и брат мой. Враг уж точит шашки и забивает пули в ружья. Кто защитит Сурет, где муж ее, где сын?
Мужчины молчали. По видимому, Шумаф не раскаивался и явился лишь потому, что к горам подходили русские солдаты. Как это будет оценено мужчинами? Все пришло в состояние напряженности.
— Ты убил моего сына, ты! — снова закричала Сурет, и женщины принялись громко плакать. Едыге покачал головой и показал,
— Мать, — сказал Шумаф, обращаясь уже прямо к Сурет, — возьми меня, и стану на пороге я, как сын твой и как воин. Я кончил. — Он снова отступил к стене и опустил голову на грудь.
Мужчины одобрительно загудели.
— Хорошо сказано, — громко произнес Едыге.
Сурет упорно молчала.
Едыге оглянулся на Аджука.
— Я, — медленно заговорил тот, — был другом отца погибшего. Он был мне как старший брат. Кто откажет мне в праве мстить? Может, я ошибаюсь?
— Твоя правда, — важно промолвил Едыге. — Ты имеешь право мстить прежде других.
— Я отказываюсь от мести, — сказал Аджук, — я думаю, что Сурет не должна оставаться бездетной.
Едыге покосился на Салиха.
— Я, — степенно произнес Салих, — сосед Сурет, но я тоже отказываюсь от мести.
— Кто хочет мстить за кровь? — спросил Едыге.
Мужчины молчали. Едыге пригладил свою длинную седую бороду и уставился на Сурет.
— Согласна ли ты, мать, взять Шумафа в сыновья?
Старуха не отвечала. Искривленные пальцы ее теребили платок. Женщины склонились к ней, что то зашептали.
— Пусть подойдет, — тихо, но внятно проговорила она.
Шумаф подошел к Сурет, встал на колени и опустил голову в ее подол. Стянув платок, она накрыла Шумафа. Оба заплакали. Потом она расстегнула дрожащими пальцами бешмет, рубаху и выпростала высохшую грудь. Шумаф прикоснулся губами к соску. По лицу его текли слезы.
— Благослови вас Аллах, — сказал Едыге. — Ты мать из матерей, Сурет, ибо ты милосердна и мудра. Ты, Шумаф, доказал нам свое мужество, будь же верным сыном для своей новой матери. Пойдемте, люди, пусть они останутся одни.
Салих помог старцу встать и повел его к двери.
Мы с Аджуком вышли тоже. Толпа расходилась. Только Едыге стоял еще возле изгороди.
— Аджук, — спросил я, — а если кто нибудь взялся бы мстить?
— Никто на это не имел права, мы не члены семьи Сурет. Ты, верно, догадался, что Шумаф не считает себя виновным, мне он сказал, что убил, защищаясь. Из за чего они схватились, мужчины не знают, спрашивать об этом теперь уже поздно было, да и не принято — о покойном, даже если он был виноват, плохо не скажешь. Все шло к примирению, но всяко бывает — или кровник неудачно выразится, или кто-нибудь вспылит, оскорбит его, разжалобившись от криков и плача матери... Я поэтому заранее договорился с дедушкой Едыге и с Салихом. Я и Салих нарочно объявили, будто имеем право на мщение. Кто стал бы соваться после нашего отказа, оскорблять этим нас?
— Заглядывать вперед никогда не вредно, — сказал Едыге. — Сказано: говори, подумав, садись, осмотревшись, а если споткнешься утром — будешь спотыкаться до вечера.
— Еще говорится, — подхватил Аджук, — отшвырнешь носком, по том поднимешь зубами.
— А пропустив голову коня, не хватайся за хвост, — прибавил, ухмыляясь в бороду, Едыге.
В ауле любили потягаться в знании пословиц. Стоило только кому-нибудь начать.
— Но старуха то как упряма, — проговорил Аджук. — Воистину, хлестнешь коня — прибавит ход, хлестнешь осла — не сделает и шагу. У нее нрав как у муфтия, она тоже считает, что адат — это камень, он должен давить. Но адат не камень, а кровля сакли, прикрывающая от непогоды. Если столбы прогнивают, их надо менять, чтобы кровля не упала и не придавила взрослых и детей.
— Ты прав насчет обычаев, — сказал Едыге, — но не прав, когда так судишь о Сурет.
— Кто не хулим, тот подобен покойнику, — не согласился Аджук.
— Да, но женщине прежде мужчины отдают почет. Сурет — мать, ей надо было переступить через свою боль. Не знаю почему, но все в жизни рождается и обновляется через боль.
Рассказанное мною, дозволю себе предположить, вызовет у читателя вопросы. Дабы предупредить их, следует кое что разъяснить. При чем, догадываюсь, иные отнесутся к моим словам недоверчиво. А сказать я хочу следующее: кровная месть у черкесов наблюдалась не столь уж часто, как представляется нам, они понимали, что поощрять оную означает способствовать
истреблению людей, но, невзирая на это, в числе узаконенных адатом прав, помимо права на частную собственность, сохранялось право ношения оружия с использованием его в случае оскорбления, особенно матери и вообще женщины. Признавая справедливость действия убийцы, адат одновременно признавал и возможность личного отмщения за убийство отца или брата, за пролитую кровь, за то, что семья убитого лишилась кормильца. Убийца сразу же уходил из своей сакли, скитался по лесу, а в это время родственники и друзья его налаживали примирение. Чаще всего, учитывая вину оскорбителя, договаривались о передаче его семье определенного количества скота, чтобы она не нуждалась, лишившись кормильца. Не менее часты были случаи, когда убийца, как и Шумаф, просил у матери покойного усыновить его, брал на себя бремя забот о семье убитого и нес его, как сын, в течение всей дальнейшей жизни. Нам сие представляется странным и непонятным. Напомню в связи с этим об убийствах в нашей деревне. Примеров предостаточно, сосед убивает соседа во хмелю, из за клочка земли, во время ограбления, конокрадства — Сибирь полна каторжниками, осужденными судами присяжных за убийства. При этом обе семьи — и убитого, и убийцы — остаются без кормильца. Да и какая мать у нас согласилась бы усыновить убийцу ее родного сына?Вечером к нам собрался весь аул. При полыхании костров и факелов плясали во дворах моей сакли и сакли Аджука, плясали на лужайке, на дороге. Мужчины и женщины неслись в всеобщем бурном загатляте, а потом Зайдет и я прошлись вдвоем в плавном зафаке, и любимая шептала мне:
— Я счастлива, я так счастлива, Якуб мой...
Появиться на свет божий стоило одной лишь ради этой радости — слушать только мной различимый, трепещущий от любви голос женщины.
Поздно ночью мы ушли в свою саклю и притворили дверь. Зайдет направилась на свою половину. Ласкать жену полагалось только в темноте, на ее постели. Я выждал, чтобы Зайдет разделась, разделся сам и перешагнул через порог.
И в эту ночь у нас ничего не произошло, мы пролежали, обнявшись, до рассвета, привыкая друг к другу, а когда привыкли, уже поднялось солнце.
Зайдет начала одеваться.
— Зачем только пришел день? — пробормотал я.
Она рассмеялась, поцеловала меня и выбежала за дверь. Я тоже улыбнулся и задремал.
Все вокруг словно сговорились мешать мне вести записки. Соседский мужик пристал как репей, чтобы я пристрелял ему ружье — турку, а оно заржавлено было донельзя, и я провозился до вечера, а на другой день лил пули. В селе меня почитают докой по ружейной части. Потом помог хозяину сена нанести. И тут еще меня затребовали в Енисейск. Я встревожился, не раскрылись ли случайным образом мои планы насчет побега. Знакомец донести не мог, но... Тревога оказалась ложной — мне предложили переехать в Енисейск, пойти в межевую канцелярию письмоводителем. К удивлению чиновников, я отказался и, откланявшись, ушел с облегченным сердцем.
Ожидая карбаза, приметил издали у болотистой речушки Мельничной седобородого старика. Согнувшись, опираясь на посох, он сидел на чурбаке и глядел, как мужчины стягивают в воду долбленку. Я подошел ближе. Босые распухшие ноги старика были усеяны мухами, подле лежала на земле сума. Он повернулся ко мне... Та же загорелая до черноты шея, тот же запавший рот и морщинистый лоб, и ворот рубахи под седой бородой расстегнут, можно не смотреть — на груди его наверняка растут седые волосы. В который раз уже!.. То он поднимал меня, сжимая бока мозолистыми ладонями, то стоял, печальный, держа на поводу коня, то лежал, откинув руку, недвижим, и теперь снова сидит передо мной, опираясь на посох и поглядывая с добродушием.
— Чё, паря? — спросил он.
Оторопь понемногу оставляла меня.
— Из каких краев, дедушка?
— Во де ка живу, за рекой.
— А родом откуда?
— Дедко издалека пришел. А ты, барин, небось ссыльный поселенец?
— Как ты угадал?
Он ухмыльнулся.
— Зимусь забегал в избу погреться поселенец один, обличьем в тебя, но тот не ты был, у того, окаянного, глаз тяжелущий, глянул на телка, телок бряк, и сдох. Во глаз, Господи спаси и помилуй!
Посмотрев друга на друга, мы оба засмеялись, и наваждение мое вконец растаяло. На земле тьма тьмущая похожих стариков. Да разве только стариков? Наверняка и на Кавказе, и в Малороссии, и еще где то горюют и мучаются такие же неприкаянные, как я, похожие на меня Кайсаровы.