Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грот, или Мятежный мотогон
Шрифт:

Словом, жертвы не потребовалось, и книги не помешали их дружбе. Когда Женя увлекся шахматами, Люба, стараясь не отстать от него, стала ходить к доброму и подслеповатому старичку-гроссмейстеру, жившему в их доме. Вскоре за шахматной доской, во время ожесточенных сражений она стала исподволь помогать брату советами и подсказывать ходы, не позволяя ему подумать, что он избежал разгрома и позорного проигрыша лишь благодаря ее незаметным подсказкам.

Так же получилось и с велосипедом, купленным им на двоих. Его выпрашивал у родителей Женя, настаивавший на том, чтобы велосипед был непременно мужской, с верхней рамой. Но, когда его купили и распаковали,

он испугался, что не сможет перенести ногу через верхнюю раму (она казалась такой высокой), не удержит равновесия и непременно упадет, ушибется, поранится и разобьется.

Не признаваясь в своем страхе (иначе во дворе засмеют), он под разными предлогами избегал садиться на купленный велосипед. Женя притворялся, что ему не хочется, что он занят чем-то другим, и в лучшем случае по-детски катался под рамой, неуклюже изогнувшись, не садясь на сидение, лишь держась за руль и умудряясь крутить педали. Поэтому Люба, хотя и была младше, первой научилась кататься по-взрослому, а затем научила Женю ставить левую ногу на педаль, правую же, оттолкнувшись от земли, переносить через раму.

И у Жени получилось, и он перестал жалеть о том, что не попросил велосипеда без рамы, и Люба радовалась вместе с ним как самый настоящий, испытанный и верный друг.

Словом, Женя и Люба во всем поддерживали друг дружку, во всем были заодно. И только в одном согласие меж ними нарушилось, и они разошлись, но это случилось уже потом, когда оба повзрослели, Женя получил свое апостольское отчество и стал Евгением Филипповичем – не по букве, а по духу.

Глава одиннадцатая

Надрыв

Случалось так, что после нового назначения отец вдруг менялся до неузнаваемости – становился шумным, разговорчивым, даже болтливым, постоянно шутил, смеялся, сыпал каламбурами, никому не давал и слова вставить. Сказывался какой-то напряг и надрыв. Это в глазах матери могло означать только одно: либо он чувствовал приближение падучей — очередного запоя, либо собирался отправиться к месту службы один, без семьи, но не смел сказать об этом прямо и открыто, оттягивал решающий момент.

Но мать Жени и Любы уже обо всем догадывалась. Догадывалась и ждала, когда же ему надоест притворяться и он наконец скажет.

Отца с его неискушенным притворством хватало ненадолго, он сдавался, но вместо короткого уведомления (любимое словцо отца) о своем решении начинал размазывать по столу манную кашу (излюбленное словечко матери). Он пускался в долгие объяснения, сбивался и твердил одно и то же с таким видом, будто каждый раз – при очередном заходе – изрекает нечто совершенно новое: «Неизвестно, что нас там ждет. Зачем рисковать? Надо сначала разведать, провести рекогносцировку на месте, а уж потом я вас вызову. Без рекогносцировки нельзя, никак нельзя. Иначе это риск, причем неоправданный, а зачем, зачем?»

Далась же ему эта рекогносцировка, словно именно ею, и только ею, он надеялся всех убедить!..

Мать на словах с ним соглашалась (иначе бы он без конца повторялся и твердил одно и то же), хотя видела все по-своему. Она была очень умна и слишком хорошо его знала. Ему хотелось. Хотелось оторваться от семьи, почувствовать себя этаким разведчиком, рекогносцировщиком, первопроходцем, а по существу – вольной птицей, жаворонком, вылетевшим из гнезда, чтобы, расправив крылья, взвиться под облака и парить в воздушных потоках.

Ему в этом никогда не препятствовали. Давали полную свободу. Все позволяли. Во всяком случае, он должен был так думать: вот

ему все позволяют. Тогда он – жаворонок – быстро уставал парить и, сложив крылья, камнем падал обратно в гнездо.

Вот и в случае с рекогносцировкой мать не возражала. Она принимала все спокойно. Только немного опасалась за него, поскольку (опять-таки зная своего мужа) наперед предвидела, что там, на новом месте, он заскучает. Она не говорила, что затоскует, впадет в уныние, черную меланхолию и, пожалуй, даже запьет. Не говорила, чтобы не обидеть, не уколоть, не уязвить его, не вызвать в нем упрямого желания противоречить.

Нет никакой тоски. Никакой черной меланхолии. Просто немного заскучает. Поэтому не лучше ли взять с собой кого-то из детей? Скорее всего, Любу, его признанную любимицу, папину дочку. И он, уже угадывавший приближение падучей (отсюда болтливость, шутки-прибаутки), хватался, как утопающий за соломинку: «Любу? Конечно, возьму. Ну а Женя – он твой любимчик – пусть остается с тобой, чтобы ты не скучала».

Вот такой хитрец, якобы обходительный и заботливый: чтобы ты не скучала. Хорош гусь! А самому лишь бы заполучить дочь, сгрести ее в охапку, уволочь с собой. И там на нее молиться как на идола и ею спасаться, когда накатит (а накатит непременно), создавать надежный заслон от всех невзгод.

Женя же для матери таким заслоном не был. Скорее ей самой приходилось его защищать и оберегать.

Мать была родом из Бобылева, называемого ею нашим Бобылевым, принадлежащим всей семье, ее общим достоянием, хотя отец его своим не считал и ездил туда неохотно, лишь по крайней необходимости (сам он родился на Сахалине). Мать же в Бобылеве расцветала, молодела, сбрасывала лет двадцать и становилась похожей на ту девчонку из детства, какой себя помнила. Сидела над Окой, свесив ноги с обрыва; гуляла вдоль берега по заветной тропке, хотя и тропки-то никакой не было: размыло дождями, заглушило репейником и лопухами. А вот она распознавала, угадывала, и получалось, что тропка – для нее одной, ей подвластная, подчиненная ее желаниям: захотела – есть, а не захотела – так и нет вовсе.

И все было таким, соотносимым с нею, извлекаемым из глубин памяти и по ее повелению получавшим вторую жизнь, обновленное, очищенное от всего лишнего, ненужного, привнесенного, случайного бытие.

В Бобылеве у нее был свой дом, который она называла родительским, нарочно не продавала, все берегла и сохраняла из старых вещей (в этом секрет их постоянного обновления) и пользовалась любым поводом, чтобы туда вырваться на месяц, на неделю, на два дня и хотя бы немного там пожить. Полюбоваться Окой из окон, по-детски удивляясь тому, что в каждом окне она и та же, и немного другая. Подышать привычными с детства запахами морилки, которой усердно покрывали мебель, а лаком покрыть после этого либо забывали, либо обнаруживали, что он давно высох и потрескался на дне старой канистры. Послушать знакомый скрип половиц, тиканье часов с гирьками, пиковыми стрелками и жестяным циферблатом, звон посуды в недрах грозного идолища – буфета, чутко отзывавшейся на шаги.

Словом, и пожить, и ожить.

Вот они и жили вместе с сыном, и получилось так, что его детство – хотя и урывками – все-таки прошло в Бобылеве. И Женя вдоволь надышался запахом морилки, наслушался скрипа половиц и научился так мягко ступать, проходя мимо грозного идолища, чтобы не шелохнулись ни чашки, ни блюдца и рюмки. Или, наоборот, прыгать и скакать возле него, чтобы вся посуда вовсю звенела и подпрыгивала.

Да и не только детство, но и большая часть отрочества, юности – словом, целая жизнь.

Поделиться с друзьями: