Гротески
Шрифт:
– Только не я, - отвечал Ангел.
– Ибо, признаюсь, я очень люблю детективные романы. Но русские ведь не такие, как все, правда?
– Правда-то правда, - сказал гид, - но с тех пор, как в Англии их открыли, все персонажи наших крупных писателей наделены русской душой, хоть она и помещается в британском теле, и живут они в Корнуэлле или в
Средних графствах, под шотландскими или английскими фамилиями.
– Очень пикантно, - сказал Ангел, отворачиваясь от шедевра скульптуры.
– А скажите, неодетых статуй больше не делают?
– Если и делают, то они неузнаваемы. Ибо толпе, не подготовленной воспитанием к отрешенному созерцанию, которое в известной мере было принято еще даже в дни Великой Заварухи, уже небезопасно показывать такие произведения
– Значит, эллины умерли, - сказал Ангел.
– Умерли и не воскреснут, сэр. Они смотрели на жизнь как на источник наслаждения - этого порока вы у англичанина не найдете. Греки жили на солнце, на свежем воздухе; им было неведомо чувство приличия, порожденное жизнью наших городов. Мы уже давно славимся своей щепетильностью во всем, что касается тела; и она не уменьшилась оттого, что теперь в каждом районе созданы из молодежи комитеты надзора. Им-то теперь и принадлежит решающее слово в вопросах искусства, и их цензура не пропустит ничего, что не годилось бы для семилетнего ребенка.
– Какая заботливость, - сказал Ангел.
– Результаты этим достигаются удивительные, - сказал гид. Удивительные!
– повторил он мечтательно.
– Вероятно, в этой стране тлеет подспудно больше сексуальных желаний и болезней, чем в какой-либо другой.
– Так это и было задумано?
– спросил Ангел.
– Нет, что вы, сэр! Это лишь естественное следствие того, что на поверхности все так поразительно чисто. Все теперь не снаружи, а внутри. Природа исчезла бесследно. Процесс этот ускорила Великая Заваруха. Ведь с той поры у нас почти не было ни досуга, ни денег для удовлетворения каких-либо потребностей, кроме смеха; благодаря этому, да еще религиозному фанатизму, поверхность нашего искусства просто ослепляет другие нации такая она гладкая, без единого пятнышка, точно сделана из жести.
Ангел вздернул бровь.
– Я ожидал лучшего, - сказал он.
– Только не подумайте, сэр, - продолжал гид, - что неодетое совсем вышло у нас из обихода. Его допускают сколько угодно, лишь бы было вульгарно, как вы могли видеть на той эстраде, ибо это хорошая коммерция; запрет касается только опасной области - искусства, оно в нашей стране всегда было никудышной коммерцией. Однако и в жизни неодетое разрешается, только если оно гротескно; единственное, что запрещено категорически, - это естественная красота. Смех, сэр, пусть самый грубый и вульгарный, - отличное дезинфицирующее средство. Нужно, впрочем, отдать должное нашим литераторам: они частично устояли против спроса на хохот. Одна литературная школа, зародившаяся как раз перед Великой Заварухой, до того усовершенствовалась, что сейчас есть целые книги в сотни страниц, в которых никто не поймет ни единой фразы - никто, кроме посвященных; это позволяет им не бояться комитетов надзора и прочих филистеров. У нас есть писатели, которые умудряются, проповедовать, что для полного выражения собственной Личности нужно жить в безвоздушном пространстве, что чистота познается через утонченные пороки, мужество - через трусость и доброта - через прусский образ действий. В большинстве это люди молодые. Есть у нас и другие писатели, которые под видом романов пишут автобиографии, пересыпанные философскими и политическими отступлениями. Эти бывают всех возрастов: от восьмидесяти лет до озлобленных тридцати. Имеются у нас и болтливые, плодовитые беллетристы и, наконец, изображатели жизни Трудяг, которых Трудяги не читают. А главное - есть у нас великая патриотическая школа; у тех на первом месте национальный девиз, и пишут они исключительно то, что идет на пользу коммерции. Словом, есть всякие писатели, как и в прежние времена.
– Выходит, что искусства особенно не продвинулись вперед, - сказал Ангел.
– Разве что прибавилось внешнего целомудрия и внутренней испорченности.
– И люди искусства все так же завидуют друг другу?
– О да, сэр. Это неотъемлемая черта артистического темперамента: все они необычайно чувствительны к славе.
–
И они все так же сердятся, когда эти господа... э-э...– Критики?
– подсказал гид.
– Сердятся, сэр. Но критика теперь почти сплошь анонимная, и на то есть веские причины: мало того, что рассерженный художник проявляет себя очень бурно, но у рассерженного критика нередко оказывается очень мало познаний, особенно в области искусства. Так что гуманнее по возможности обходиться без смертоубийства.
– Я лично не так уж ценю человеческую жизнь, - сказал Ангел. По-моему, для многих людей самое подходящее место - могила.
– Очень возможно, - раздраженно отпарировал гид.
– Errare est humanum {Человеку свойственно ошибаться (лат.).}. Но я со своей стороны предпочел бы быть мертвым человеком, чем живым ангелом, - люди, по-моему, более милосердны.
– Ну что ж, - сказал Ацгел снисходительно, - у всякого свои предрассудки. Вы не могли бы показать мне какого-нибудь художника? У мадам Тюссо {Лондонский музей восковых фигур, где, между прочим, выставляют изображения знаменитых людей.} я, сколько помнится, ни одного не видел.
– Они в последнее время отказываются от этой чести. Вот в Корнуэлле мы могли бы, пожалуй, встретить и живого художника.
– Почему именно в Корнуэлле?
– Не могу вам сказать, сэр. Что-то в тамошнем воздухе им благоприятствует.
– Я голоден и предпочитаю отправиться в Савой, - сказал Ангел, прибавляя шагу.
– Вам повезло, - шепнул гид, когда они уселись за столик перед блюдом с креветками.
– Слева от вас, совсем рядом, сидит наш самый видный представитель мозаической литературной школы.
– Тогда приступим, - сказал Ангел и, повернувшись к своему соседу, любезно спросил:
– Как поживаете, сэр? Каков ваш доход?
Джентльмен, к которому он обратился, поднял глаза от своей креветки и отвечал томным голосом:
– Спросите у моего агента. Есть вероятие, что он располагает нужными вам сведениями.
– Ответьте мне хотя бы на такой вопрос, - сказал Ангел еще более учтиво.
– Как вы пишете ваши книги? Ведь это, должно быть, упоительно вызывать из небытия образы, созданные вашим воображением. Вы дожидаетесь вдохновения свыше?
– Нет, - отвечал писатель.
– Я... нет! Я... э-э-э...
– и он закончил веско:- Я каждое утро сажусь за стол.
Ангел возвел глаза к небу и, повернувшись к гиду, сказал шепотом, чтобы не проявить невоспитанности:
– Он каждое утро садится за стол! Господи, как это хорошо для коммерции!
VI
– Здесь, сэр, мы можем получить стакан сухого хереса и сухой сандвич с ветчиной, - сказал гид, - а на десерт - запах пергамента и бананов. Затем мы пройдем в зал номер сорок пять, где я вам покажу, как основательно изменилось наше судопроизводство за то недолгое время, что прошло после Великой Заварухи.
– Неужели закон в самом деле изменился?
– сказал Ангел, с усилием отпилив зубами кусок ветчины.
– А я думал, он не подвержен переменам. Какого же характера дело там будет разбираться?
– Я счел за благо выбрать дело о разводе, сэр, чтобы вы не уснули под воздействием озонированного воздуха и судейского красноречия.
– Ах так?
– сказал Ангел.
– Ну что ж, я готов.
Зал суда был переполнен, они с трудом нашли свободные места, и какая-то дама тут же уселась на левое крыло Ангела.
– Такие процессы всегда собирают много публики, - шепнул гид.
– Не то что когда вы были здесь в девятьсот десятом году!
Ангел огляделся по сторонам.
– Скажите, - спросил он вполголоса, - который из этих седовласых судья?
– Вон тот, в круглом паричке, сэр. А там, левее, присяжные, - добавил гид, указывая на двенадцать джентльменов, расположившихся в два ряда.
– Каковы они в личной жизни?
– спросил Ангел.
– Думаю, что отнюдь не безупречны, - улыбнулся гид.
– Но, как вы скоро убедитесь, по их словам и поведению этого не скажешь. Это присяжные первого класса, - добавил он, - они платят подоходный налог, так что их суждения в вопросах нравственности очень и очень ценны.