Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
В своих политических и военных комбинациях Наполеон отводил немало места слабостям и ошибкам тех, с кем ему предстояло бороться. Нужно признать, что долгий опыт давал ему достаточно оснований следовать этому принципу. Но верно также и то, что он им злоупотреблял и что привычка пренебрегать силами и средствами противников, была одной из главных причин его падения. Союз 1813 года его убил, потому что он никогда не хотел убедиться в том, что коалиция может поддерживать дух единства в своих членах и упорствовать в достижении своих целей.
Во мнениях людей до сих пор существовало разногласие и, возможно, будет существовать всегда по вопросу, заслуживает ли Наполеон в действительности имя великого человека. Невозможно отрицать черты величия в том, кто, выйдя из неизвестности, смог в течение немногих лет стать самым сильным и самым могущественным из современников. Но сила, могущество, превосходство — понятия более или менее относительные. Чтобы точно оценить степень гениальности человека, которая потребовалась ему, чтобы покорить свой век, надо знать меру этого века. Такова исходная точка, из которой вытекает основное разногласие в мнениях о Наполеоне. Если эра французской революции была, как думают ее поклонники, наиболее блестящей победой, наиболее славной эпохой современной истории, то Наполеон, который сумел занять в ней первое место и сохранить его в течение пятнадцати лет, был вне всякого сомнения одним
Обширное здание, построенное им, было исключительно делом его рук, и сам он был в нем краеугольным камнем. Но эта гигантская постройка, в сущности, лишена была основания; материал, пошедший на нее, был составлен из обломков других зданий, из которых одни уже подгнили, другие же с самого начала не отличались прочностью. Краеугольный камень был вынут, и все здание обратилось в развалины от вершины до основания.
Такова в немногих словах история французской истории. Задуманная и созданная Наполеоном, она лишь в нем существовала; вместе с ним она должна была погибнуть.
Записки дипломата Аполлинария Петровича Бутенева{52}
Зима с 1807 на 1808 год в Петербурге была гораздо оживленное, нежели та, которая ей предшествовала. По заключению с Францией Тильзитского мира, Государь возвратился в столицу, равно и многочисленная блестящая императорская гвардия, принимавшая участие в недавних сражениях, с генералами и офицерами. Не показывался только генерал-аншеф Беннигсен{53}, более всех отличившийся при Пултуске и Эйлау. После кончины ими. Павла его больше не видели в Петербурге, также и по тем же поводам, как графа Палена и князя Зубова: все трое имели на то одинаковые причины{54}. Но, кроме возвращения военных людей, которые тогда, как и потом, составляли большинство в наших придворных и городских собраниях, аристократический кружок значительно пополнился и особапно оживился вследствие возвращения дипломатического корпуса всех страп, который во время войны поубавился. Во главе дипломатов, сияя славой своего повелителя, стоял герцог Виченцский, посол Наполеона{55}. Окружавшая его свита из людей военных и гражданских всех затмевала великолепием обстановки. Сам Коленкур господствовал в дипломатическом корпусе своим политическим влиянием. Он жил в особом прекрасном доме на Дворцовой набережной, почти рядом с театром Эрмитажа. Этот дом был тотчас после Тильзитского мира куплей в казну для французского посольства у князя Волконского, во взаимство Наполеону, который предоставил русскому посольству в Париже отель Телюсои. Такой обмен любезностей продолжался до 1840 года, когда обе стороны согласились прекратить его, дом французского посольства по приказу Николая Павловича причислен был к Зимнему дворцу. Оп называется теперь запасным дворцом.
Император Александр оказывал Коленкуру особенное предпочтение, двор следовал его примеру. Но далеко не так относилось к нему высшее наше общество, и лишь мало-помалу ухаживая за публикой а давая великолепные праздники и пышные обеды, удалось ему добиться лучшего приема. Государь явно и громко высказывал свое личное расположение к нему и к Франции вообще, и только это несколько сдерживало в границах выражение неприязненных чувств, которыми одушевлена была тогда Россия. Сам я еще мало вращался в обществе и не настолько созрел умственно, чтобы подметить настроение, но люди, постоянно посещавшие высший круг, передавали мне свои наблюдения. И эти наблюдения запечатлелись в моем уме как довольно любопытные свидетельства, до какой степени независимости доходило у нас в то время общественное мнение. Замечательно, что в таком самодержавном государстве, как наше, при государе столь любимом, как был Александр Павлович, несмотря на вкоренившееся в высших классах предпочтение к иностранцам, политические обстоятельства того времени произвели в обществе глухой, но все же внятный ропот противоречия открыто выражаемым симпатиям двора. Это общее настроение заметил я и в моем непосредственном начальнике графе А. Н. Салтыкове{56}: он разделял чувства большинства, между тем как министр, у которого он был товарищем, поклонялся Наполеону и его политике. Эта политика восстановила нашу дружбу с Францией и вместе с тем поставила нас в необходимость вести в одно и то же время две войны: одну с Англией, другую с Швецией, несмотря на то, что у нас еще с прошлого года была на руках война с Турцией, возникшая из необходимости удержать за собой покровительство над Молдавией и Валахией, состоявших под охраной России. В то время, как сухопутные войска, под начальством старого генерала Михельсона{57} (некогда прославившегося своими успехами против Пугачева) овладели Яссами и Букурештом, адмирал Сенявин{58} с русским флотом победоносно действовал в Архипелаге и в нюне 1807 года одержал морскую победу, которой навел трепет на Константинополь, так как дело происходило у входа в Дарданеллы, близ острова Тенедоса. Но эта победа не имела последствий из-за того же Тильзитского мира, вследствие которого наши военные действия против турок были приостановлены. Позднее мне случилось лично узнать славного адмирала Сенявина, у дяди моего Спафарьева, которому он был другом и товарищем по службе.
Весна и лето 1809 года ознаменованы нашими успехами в Финляндии и взятием Свеаборга{59} или так называемого Северного Гибралтара, который сдался Сухтелену{60}. В Турции военные действия шля вяло, а война с Англией состояла лишь в том, что английский флот, появившийся в Балтийском море{61}, мирно плавал вдоль берегов Эстландии и Финляндии, лишь изредка имея незначительные дела с нашей кронштадтской эскадрою, не производя нападений иа берега наши, которые были беззащитны от
Кронштадта до Ревеля, и даже не помогая шведской флотилии, действовавшей против нас со стороны Финляндии. Англичане довольствовались тем, что заперли наш военный Ревельский порт, куда укрылись главнейшие наши корабли, будучи не в состоянии бороться с чрезмерным
превосходством английского флота, которым командовал адмирал Сомарец.В течение этого же 1809 года, кроме тех войн на оконечностях государства, мы должны были помогать Наполеону в его войне с Австрией. Еще веспою оттуда нарочно приезжал князь Шварценберг хлопотать если не о содействии, то, но крайней мере, о невмешательстве России. Славный своим происхождением, благородством характера и блестящим умением вести беседу, он был отлично принят государем и двором и встретил в обществе самое радушное гостеприимство, чем именно хотел уколоть Колен-кура. Александр Павлович из высших соображений считал необходимым сохранять добрые отношения к Наполеону: 30-тысячный корпус под начальством князя Сергея Федоровича Голицына, занял Галицию, но не имел случая драться с австрийцами. Только русские войска вместе с французскими и польскими, почти без бою взяли Варшаву, которая была захвачена австрийцами в самом начале войны.
Тогдашние наши войны не возбуждали народного сочувствия ни в столице, ни внутри государства, кроме разве войны против турок, этих извечных наших неприятелей. О воЙЕ1е с англичанами мало кто и думал, в чем я имел случай удостовериться в кратковременную мою поездку в Ревель к родным, летом 1809 года. С берега виден был английский флот, и это не мешало Равелю веселиться по случаю Ивановской ярмарки, на которую съехалось местное дворянство. Ярмарка сопровождалась танцевальными собраниями и спектаклями, в полной беззаботности. И это было вроде негласного перемирия. Правда, английские моряки не выходили на берег, но посылали в окрестности за водою и свежими припасами и передавали начальникам наших береговых укреплений английские и немецкие газеты с известиями о том, что происходило в Австрии.
В дипломатическую канцелярию стекались важнейшие политические дела, и служба в ней была для меня наилучшею школою: я мог следить за общим ходом наших внешних сношении, которые все сосредоточивались в руках государственного канцлера. Я трудился с удвоенным усердием, и вскоре досталась мне честь самому составлять депеши и ноты (конечно, менее важные), а не переписывать только чужую работу.
1810 год прошел для России без особенно важных внешних событий, за исключением разве блестящих, но непрочных успехов молодого героя графа Каменского в Турции{62}. В европейских делах наше влияние подавлялось преобладающею силою Наполеона. Все эти государи-выскочки, посаженные им на престолы, его братья Иосиф в Испании, Людовик в Голландии, Иероним в Вестфалии, его зять Мюрат в Неаполе, сестра Элиза в Тоскане, были официально признаны Тильзитским договором, они имели дипломатических представителей в Петербурге{63} и при себе русских министров, с обычным взаимным обменом орденов и лент. Наполеонова свадьба с Марией-Луизой{64}, которая сопровождалась великими празднествами в Париже в июле 1810 года, вызвала соответственные празднества в Петербурге и Петергофе.
Личная и политическая дружба между обоими наиболее могущественными монархами Европы, по-видимому, продолжалась.{65} Внутри России шла действительная работа по преобразованию управления и финансов, производились негласные, но усиленные военные приготовления под искусным руководством Барклая-де-Толли, который в начале этого года сделался военным министром на место графа Аракчеева{66}.
Это был год знаменитой кометы. В простонародном мнении ее появление считается предвестием великих событий, счастливых или злополучных. Начало и развязка достопамятной войны 1812 года были полнейшим оправданием этой приметы в обоих смыслах, и не только для России, но и для всей Европы, положение которых как будто каким волшебством совершенно изменилось. Россия, кроме кометы, озарялась в 1811 году зловещим пламенем частых и опустошительных пожаров по разным губерниям. В Туле, между прочим, совершенно сгорел большой оружейный завод. Распространившаяся повсюду тревожная опасли-вость как бы готовила умы к великим испытаниям следующего года. Я очень хорошо помню тогдашнее настроение в Петербурге, где люди, знакомые с ходом политических дел, имели еще более поводов, нежели простонародье, дрожать за ближайшую будущность.
А между тем, как нарочно, год кометы был одним из самых урожайных относительно всех плодов земных, как у нас, так и во всей Европе. В странах, где растет виноград, 1811 год славен «вином кометы». Долго стояла великолепная летняя погода, даже в Петербурге. С лишком два месяца ярко горела комета, видимая даже невооруженным взглядом. По вечерам на набережных и бульварах толпы любовались ее долгим хвостом и ярким блеском на голубом и светлом, как среди бела дня, небе.
По службе моей в министерской канцелярии я имел возможность видеть, как в переписке между парижским и петербургским кабинетами, при наружной вежливости, усиливалась неискренность, сдержанность и скрытая горечь. Новый посол Лористон{67}, явившийся в конце этого года на место Коленкура, был, по-видимому, откровенный и честный генерал, но он не имел дипломатического дарования своего предшественника и не пользовался особенною благосклонностью и личным доверием императора Александра, хотя вскоре сумел приобрести расположение и уважение петербургского общества. Часто бывая у канцлера, всякий раз обедая у него во время моего дежурства (что почиталось милостью, так как, помимо парадных обедов, он редко приглашал к своему столу), я мог замечать его озабоченность и недовольство. Он порицал открыто направление, которое принимали политические дела, и остуда между императорами Александром и Наполеоном, грозившая уничтожением союза, коего он заявлял себя приверженцем, внушала ему тревожные опасения. К чести его надо заметить, что он поступал искренне и последовательно, хотя и вопреки тогдашнему общему настроению. По его понятиям, один Наполеон был в состоянии сдержать и подавить революцпонные движения в Европе, и в 1813 году, когда Наполеон пал, граф Румянцев{68} предсказывал возобновление революционных смут, что и оправдалось еще при его жизни в Италии и в Испании в 1820 и 1821 годах. В 1811 году он, конечно, понимал, что с переменою политической системы ослабевало его собственное, до тех пор весьма гпльноо значение при государе и дворе, где у пего было множество завистников и противников. Единственное значительное лицо, с кем канцлер не прерывал добрых отношений, был знаменитый граф Аракчеев, который уступил военное министерство Барклаю-де-Толли, но, оставаясь председателем военного департамента в Государственном совете, пользовался, однако, личным доверием государя и имел большой вес во внутренних государственных делах. Надо сказать однако правду: оба эти лица, графы Румянцев и Аракчеев, были ненавистны тогдашнему петербургскому обществу. Ненависть ко второму из них возрастала и не прекращалась до самой его кончины, что касается графа Румянцева, то, удалившись от дел после 1812 года, он посвятил остаток дней своих и своего великого богатства и а покровительство наукам и всякого рода ученым предприятиям и снискал себе в отечественных летописях не менее почетную и наслуженную славу, как и отец его на военном поприще.