Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:

— Ах, бедная! Это все, конечно, Нарышкин, устроил по злобе, — сказала Аннет, с жалостью глядя на старушку, которая, видимо, дремала.

— Да, ее многие не любили при дворе за ее гордость, а многие просто завидовали, — пояснил Мерзляков.

— Не любила ее сама императрица: ей было неприятно, что в Европе говорили о Дашковой.

— Ну, мои дамы и мои господа! — французская речь изгнана ведь Силой Богатыревым — итак, мои дамы и господа, вы пустились в скучную материю — в историю и политику, — остановил Мерзлякова и свою кузину вечно веселый и болтливый Козлов. — А мы лучше о свиньях — доведем о них речь до конца. Вы, кузина, восстали и вознегодовали на меня, когда я сказал, что

у сей великой женщины, ныне старой карги — свиная кровь вместо румянца…

— И опять негодую! — шутя сказала девушка.

— Ну, так вы необразованная женщина: вы не признаете истории…

— Только не такой, как ваша.

— А моя — это и есть настоящая история.

— Это правда, Анна Григорьевна: анекдот о свиной крови на щеках княгини Дашковой напечатан одним французом, — сказал Мерзляков серьезно. — Он говорит, что Нарышкин, после истории с его свиньями, увидав княгиню во дворце, громко сказал, обращаясь к другим придворным: „Смотрите! У нее на щеках кровь моих свиней…“

— Это ужасно! бедная княгиня! Вот человеческая слава и величие!..

Мерзляков с глубокой любовью взглянул на девушку. Он все больше и больше убеждался, что под светским лоском, под этим блестящим наростом, который он теперь глубоко ненавидел своею кроткою душою, что под непроницаемым лифом великосветской барышни теплится светоч любви и нежности, и это приносило ему еще большие страдания. Ненавидя этот лоск, эту блесяящую кору, он в глубине души плакал, зачем он лишен этой ненавистной коры, зачем воспитание дало ему внешность я иглы дикообраза-семинариста, а не дало той пустоты, той противной бойкости, которая делала Козлова и ловким, пусто-остроумным, и, по-видимому, глупо, мелко, но находчивым, приятным, а его, ученого, серьезного, глубоко, мучительно глубоко чувствующего, оставляли в тени, незамеченным, бесцветным, как будто и чувствовать не умеющим… Не ловок, не ловок и не ловок!.. А! хоть бы черт побрал эту ученость, эти знания, эту солидность!.. Пустоты, легкости больше!

Бедный бакалавр! К сожалению, почти всегда бакалавры больше и глубже чувствуют, чем небакалавры, а получают меньше, чем эти хлыщи. Вот она как украд-ной глянула на Козлова — холодной льдиной кто-то дотронулся до горячего сердца бакалавра.

— Вы, кажется, что-то грустны, Алексей Федорович? — не голосом, а теплом и светом входят в душу слова девушки.

— Я сам не знаю, Анна Григорьевна.

— Она, историческая старушка, вероятно, навела вас на грустные размышления?

— Нет… да…

Ох, не „историческая старушка“, а олицетворенная молодость и жизнь, — не развалина, а ты-ты-ты! Бакалавр это страстно чувствовал, но робость сковывала ему язык.

— А! вот и Дени наконец пожаловал, — сказала радостно приятельница Хомутовой, Софи Давыдова.

К ним подходил, словно из земли выросший, невысокого роста молодой человек в адъютантском мундире. Лицо это — е черными, блестящими мягкостью глазами, с какими-то мягкими, добрыми очертаниями губ и с курчавыми, спадающими на белый лоб волосами — нам уже знакомо. Мы видели его в Тильзите, в свите государя, выглядывавшим из-за спины Багратиона в нетерпеливом ожидании — когда же приедет Наполеон! Это Денис Давыдов. Нагнувшись немножко вперед, как бы расталкивая невидимую толпу, он быстро подошел к Аннет Хомутовой и показал, вместе с какой-то неуловимой, не то робкой, не то насмешливой улыбкой, два ряда белых зубов.

При виде этих зубов Мерзлякову ни с того ни с сего пришло на мысль: „Зубы под добрыми губами, а должно быть, кусаются…“ И эти зубы действительно кусались больно.

— Что так поздно? — спросила Аннет.

— Любовь виновата, Анна Григорьевна, — отвечал он, или скорее процедил сквозь белые зубы.

— Вы

влюблены?

— Нет, я не о своей любви говврю: я должен был удовлетворить законному любопытству пятнадцати любящих бабушек, ста пятидесяти любящих маменек и тысячи пятисот любящих жен, сестриц, куаин, племянниц, своячениц, невест и всяких иных барышень о том, живы ли и здоровы ли в армии внучки, сынки, мужья, братцы, кузены, дяди, деверья, приятели, женихи, просто вздыхатели и иные кавалеры, словно бы я так же знал наизусть всю армию, как Наполеон знает в лицо и ноименно всю свою старую гвардию.

— Что ж тут трудного? — заметил, здороваясь с ним, как с старым знакомым, Козлов. — Вот я знаю в лицо всех московских барышень, а их больше, чем у Наполеона старой гвардии.

— Не знакомы? — и Аннет подвела Давыдова к Мерзлякову. — Денис Васильевич Давыдов, любимый адъютант Багратиона и рубака…

— Пока еще, кроме капусты, никого не зарубил, — перебил ее Давыдов.

— Алексей Федорович Мерзляков, профессор и мой Ментор.

— У которого Телемак совсем от рук отбился, — подсказал Козлов, комически подмигивая Давыдову.

— Какой Телемак? — спросила Аннет в то время, когда Мерзляков и Давыдов обменялись рукопожатиями и ходячими приветствиями.

— Телемак в юбке с робронами, — отвечал Козлов с ужимкою.

— О, неправда! Теперь роброны не носят, а Телемак очень внимателен к своему Ментору, — заметила Аннет. — Ну, что новенького? — обратилась она к Давыдову.

— Да я не знаю, что вам сказать… Кажется, земля опрокидывается…

— Как? Отчего?

— Да все от женщин…

— Что ж тут удивительного! — заметил Козлов. — Все говорили, что Наполеон поставил шар земной к себе на стол вместо глобуса и будет вертеть им, а я говорил, что нет, что Наполеону свернет шею женщина… Разве такая уж нашлась?

— Не знаю, такая ли, — отвечал Давыдов, посвечивая своими белыми зубами и черными глазами, — но что какая-то женщина наделала переполоху во всей армии — это несомненно… Я ведь недавно из армии, из Тильзита, а сегодня я получил письмо от Сеславина, где он пишет, что у нас явилась новая Иоанна Д'Арк…

— Да, пора бы, пора женщине явиться на помощь мужчине, а то у вас мужчины оказались что-то очень смирными, — откуда ни возьмись заговорил Ростопчин, потрясая своим париком.

Давыдов не особенно дружелюбно блеснул на него глазами, но сдержался.

— Вы что разумеете, ваше сиятельство, под нашим смирением? — спросил он с холодным почтением.

— Я разумею, молодой человек, наш смиренный мир с Бонапартом.

— Такова, граф, воля государя… Мы же все, офицеры да и солдаты, того мнения, что рано или поздно мы должны быть в гостях у Наполеона, а то иначе он сам пожалует к нам, чтобы шеломом Яузы испити…

— Треуголкой, — вставил Козлов.

— Мы этой треуголкой трубу заткнем в последней пекарне, — резко сказал Ростопчин. — А что вы изволили заговорить об Иоанне д'Арк? — любезно обратился он к Давыдову.

— Подозревают, ваше сиятельство, что у нас в армии находится молоденькая девушка из хорошей фамилии и в качестве охотника несет вое трудности войны… Но кто она — этого никто не знает… Теперь о ней рассказывают невероятные вещи: она бросается в самую жаркую сечу спасать своих раненых — и таким чудом спасен офицер Панин, которому спасительница, как раненому, отдала и своего коня, а сама пошла пешком под градом пуль и картечи. Да и конь у нее удивительный: говорят, раз французы нечаянно напали на их отряд, когда отряд спешился и отдыхал, а кони паслись в стороне, охраняемые часовыми. Все побросались к коням, а она только крикнула своим детским голоском: „Алкид!“ — это имя ее коня — и конь, заржав бешено, во весь опор примчался к ней.

Поделиться с друзьями: