Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
С этими целями он задумал эрфургское свидание — очаровать последнего равного ему на земном шаре.
Очаровать, ослепить… обставить свидание небывалыми признаками величия, пышности, торжественности, богатства… Для караулов и почетной стражи в Эрфурте стянуты гвардейские гренадеры и лучшие полки. Навалила орава придворных, стада прислуги, с бронзой, фарфором, серебром, золотом, гобеленами и роскошной мебелью из Тюильри… Все лучшее и изящнейшее, что в течение столетий сработали миллионы рук французов, самое дорогое, над чем трудился гений француза, — все это свезено в Эрфурт и театр французский с знаменитыми Тальмой, Жоржем Дюшенуа…
Двигается огромный кортеж Александра. В свите его — великий князь Константин Павлович, обер-гоф-маршал граф Толстой, министр иностранных дел Румянцев, генерал-адъютант князь Волконский, Сперанский, которого задумчивые глаза смотрят грустно…
У Данилы у попа в большой колокол звонят,
В большой колокол звонят — знать, Параню хоронят…
И вспоминается ему Лиза, а там Дурова с детскими глазами, мертвое, в гробу, лицо Пнина… Не червь… перед людьми — не червь, но пред этим чудовищем, пред природой — червь…
А в Эрфурте уже ждут собранные со всей Германии германские короли: король саксонский, король баварский, король виртембергский, король вестфальский и брат прусского короля Вильгельм… Тут же целая толпа других владетельных князей, у которых на головах — все же короны.
А вот и он, маленький человечек — величайший меж людьми исполин зла… А за ним — орудия зла: Талей-ран, который и мать свою, кажется, обманывал в утробе, и Бертье, и Шампаньи, и Маре…
Наполеон на коне. Лицо его холодно и зло, хотя желает казаться любезным… И он вспоминает что-то неприятное, злое… да, злую кошку, что приходила к нему, когда он босиком, в одном белье, скукожившись как ребенок в утробе матери, спал в Тильзите, и эта злая кошка говорила ему: «Ты что сделал, что создал в жизни? Сделал ли ты хоть иглу, гвоздь ничтожный? Нет, ты только все разрушаешь! Если хочешь принести пользу земле — умри!..»
Но вот они увидели друг друга… Маленький человечек первый раз в жизни торопится — торопится сойти с коня, чтоб обнять своего единственного на земном шаре противника… Они обнимаются…
И последовали торжество за торжеством. Короли ждут решения своей участи.
Тут же, в рядах блестящих золотом и орденами, виднеется и юпитеровская голова великого германского поэта и философа. Это Гёте. Но у него не юпитеровское выражение, а иное, за которое он получает из рук Наполеона орден Почетного легиона, и униженная Германия не смеет отвернуть от него своего заплаканного лица.
А это что такое? — Театр. Идет представление «Эдипа». Наполеон и Александр сидят рядом на возвышении. Пониже — короли, князья, графы.
«Дружба великого человека есть благодеяние богов!» — громко декламирует актер на сцене.
Александр встает и обнимает «великого человека»… Зрители потрясены — театр дрожит… Наполеон бледнеет — не то от счастья, не то от злобы…
Кажется, от злобы… Быть буре! Что-то «великое» должно «сдохнуть»…
На эрфуртском свидании Наполеон предлагал Александру чудовищный план, план, который мог созреть только в мозгу чудовища — разрезать земной шар, как апельсин, надвое, и одну половину этого все еще незрелого апельсина взять Александру, а другую — Наполеону. Александр ужаснулся этого плана — ужасен ему стал и сам Наполеон.
Ужас этот был предвестником грядущего, семенем великих событий: из этого семени вырос двенадцатый год…
По возвращении из Эрфурта император Александр чаще и чаще начал испытывать какое-то тайное, глухое недоверие — к кому? к чему? Он сам этого не мог объяснить. Он чувствовал потребность советоваться с кем-нибудь, но с кем? Каждый из советников говорит что-нибудь противное тому, что говорил его предшественник. Как тут разобраться? на чем остановиться? кто прав? Аракчеев, кажется, глубоко верен, глубоко предан… Да, предан, но не своекорыстно ли? Да и философия Аракчеева так суха, так деревянна и жестка, как он сам… А Сперанский? О, это большой ум, глубокий… Но и этот попович, как и Наполеон, из хищных птиц — у него полет орлиный… Недаром он так восхищен Наполеоном… Но он нужен — это государственная рабочая лошадь…
Часть третья
Год, который, по счету, принятому христианскою эрою, приходится двенадцатым в девятнадцатом столетии, бесспорно составляет необычное исключение в бесконечном ряду тысячелетий, прожитых коллективным человеком, ибо с тех пор, как человечество начало себя помнить, не было ни одного, положительно ни одного года, который бы остался до такой степени памятным и единственным, чтобы люди всего земного шара, не условливаясь между собою, при одном упоминании о нем с эпитетом, или, скорее когноменом, «двенадцатый», тотчас же понимали бы, что речь идет о двенадцатом годе не восемнадцатого столетия, не пятнадцатого и никакого другого, а именно девятнадцатого, и мало
того — с именем этого года тотчас же в уме каждого возникает целый ряд известных, весьма сложных, весьма рельефных, то ярких и отрадных, то большею частию мрачных и обидных для человеческого ума, но для всех более или менее одинаковых, или же до известной степени сложных представлений. Такого другого года нет ни в одном из столетий и тысячелетий ни нашей эры, христианской, ни эры библейской, ветхозаветной. О каком бы годе ни зашла речь — о первом ли, о пятнадцатом, двадцатом и т. д… — всегда сам собою является вопрос: «Какой год? какого столетия или какой эры?» Но никто не подумает спросить этого, услыхав о годе с эпитетом «двенадцатый». Всякий сразу поймет, о каком годе и о чем идет речь, как всякому сразу станет ясно, о ком говорят, когда скажут — «Цезарь», «Гораций», «Гуттенберг», «Напо-пеон», «Россия», «Петербург». Двенадцатый год — это единственный год в бесконечной шеренге тысячелетий своих собратьев-годов, как Архимед и Ньютон суть единственные личности среди миллионов и миллиардов себе подобных существ, бесследно и беззвучно прошедших по земле и забытых людьми, как забыты ими тысячи годов, не оставивших по себе такой громкой и горькой памяти, какую оставил двенадцатый год, ставший собственным именем в истории. Это какой-то необычайный выродок, урод в бесчисленной семье старого Хроноса, давно потерявшего счет своим детям — годам, столетиям, тысячелетиям и т. д. до бесконечности и безначальности.
Вследствие каких причин или, вернее, вследствие каких несчастных отклонений в процессе многотысячелетней жизни земного шара ветхий Хронос произвел на свет Божий этого урода — историки и неисторики говорят различно. Одни полагают, что главною причиною родов страшного детища девятнадцатого века был другой такой же выродок в человеческой семье — «маленький корсиканец», который гениальным безумием своим успел довести до такого же, только слепого, безумия одну половину Европы и погнать ее, как стадо голодных шакалов, на другую половину — на Россию, отчего произошло страшное, небывалое столкновение западной половины нашего полушария с восточною. Другие сваливают вину временного обезумления Европы скорее на Англию, чем на маленького корсиканца, который своею «континентального системою» хотя и больно наступил на мозоль «царицы морей», однако «царица морей» могла бы, говорят, и не поморщиться от этого, а она поморщилась и вовлекла Россию в ужасную войну. Третьи находят, что виной столкновения западной половины Европы с восточною были «селедки» и «соль». Так по крайней мере объясняет источник великой народной войны графиня Шуазель-Гуфье, которая со свойственной ей милой наивностью говорит, что вследствие принятия Россиею континентальной системы «со всех концов империи, среди действительного и мнимого богатства, раздавался голос нищеты, так как прекратился всякий отпуск за границу, все порты были заперты, и ощущался недостаток в необходимейшем народном для России продукте — в соли». Графиня поясняет, что «можно было обойтись без сахара, вина, но не без соли и сельдей, которые (будто бы) составляют ежедневную пищу в течение продолжительных русских постов»; что «английский кабинет тайно работал над возбуждением всеобщего неудовольствия» и т. д. Наконец, глубоко талантливый, гениальный автор «Войны и мира» с неотразимой логикой и чарующей убедительностью доказывает, что маленький корсиканец столько же повинен в том, что в «двенадцатом году» случилось именно то, что случилось, как маленький воробей повинен в том, что земля вертится около своей оси, а Нева течет от Охты к Пряжке, а не от Пряжки к Охте.
Как бы то ни было, но случилось то, что, сообразно ходу всех дел человеческих, предшествовавших «двенадцатому году», должно было случиться неизбежно.
«Россия увлечена роком. Идем вперед, перейдем Неман и внесем войну в самые владения противника».
Таковы были слова приказа, которым Наполеон повелевал своим войскам вступить в русские пределы.
«Россия увлечена роком». Наполеон был прав, говоря эти слова. Но он не подозревал, что этот рок увлекал его самого с большею страстностью, чем то можно было сказать о России.
В то самое время, когда Наполеоном отдан был войскам этот роковой приказ, из Петербурга, ночью с 17 на 18 марта, в московскую заставу выезжала почтовая тройка. Небольшой возок на зимних полозьях с отводами и с кожаным, еще не заиндевевшим от мороза кузовом был задернут до половины таким же кожаным с ремнями фартуком. У опущенного шлагбаума возок должен был остановиться, потому что полицейский порядок требовал прописки проезжающих. К возку, закутанный в овчинный тулуп и шаркая по земле массивными кеньгами, подошел часовой.