Грозное время
Шрифт:
К вечеру того же дня поезд достиг ворот Свято-Троицкой обители. Как водится, с крестами и хоругвями, со священным пением и иконами встретили царскую семью монахи с игуменом во главе.
Не отдыхая, только стряхнув с себя пыль, прошли все в храм, отстояли службу, приложились к мощам святителя и чудотворца Сергия, отужинали, а там и разошлись на покой по своим кельям.
Наутро ехать собрался было царь, так как далекий путь еще предстоял.
Но недавняя болезнь и слабость, поездка верхом и весенний, опьяняющий воздух дали себя знать, особенно после тяжелой сцены с Сильвестром, перенесенной перед самым отъездом.
Проснувшись, Иван почувствовал, что не может подняться с постели. Голова болит, все тело,
– Ой, Господи, никак ты сызнова занедужил, Ванюша? – всполошилась утром царица, видя, как помутнел взгляд мужа, как он лежит, не шевелясь, хотя пора вставать, в церковь, к заутрене идти…
– Нет, ничего… Так просто, старые дрожжи во мне поднялися… Прежняя хворь, видно, след пооставила. Вели-ка прийти кому из спальников да отцу игумену… Повестить его надобно… Да Схарью ко мне… Пусть поглядит: что Бог сызнова послал?… Ступай… И не плачь, не тревожь себя. Правду говорю: не чую я куда для себя… Так все это, пустое… Позови же, а сама к Мите ступай…
Исполняя желание мужа, Анастасия призвала очередного ложничего, а сама перешла в соседнюю келью, где помещался царевич, полугодовалый ребенок, со своими двумя кормилками и боярыней-мамкой.
Чтобы не отнимать жены у Ивана и по слабости здоровья царицы, ее уговорили не самой кормить сына, а после четырех месяцев передать кормилкам.
Иван, как оказалось, не ошибся на свой счет: ничего серьезного не заключалось в нездоровье, а все сводилось к общей слабости могучего, но расшатанного горячкой организма.
– Отдохнуть надо денек-другой, а там и снова в путь! – в один голос решили и лекарь царский, и настоятель обители, как большинство старых монахов, сведущий во врачеванье.
И все ушли, желая дать покой и полный отдых царю.
На второй уже день Иван оправился и назавтра решил дальше двинуться.
В то же утро он отправился в собор, к торжественной службе. Отошла обедня, во время которой совершилось обычное моление о царском здравии. Стоявший на «царском месте», направо от входа, у стены, опираясь тяжело на высокий посох, теперь служивший не для символа только, медленно двинулся Иван навстречу игумну, шедшему к царю с просфорой, освященной за здравие государя.
– Бог милости послал, царь-государь! Вкушай во здравие сей хлеб освященный…
– Аминь! Благослови, владычный отче, игумне честной! – склонился под благословение царь.
Когда Иван выпрямился, приняв благословение, глаза его остановились на высоком, худощавом старце-монахе, который стоял позади настоятеля. Явно не русское, смуглое, несмотря на бескровную кожу, лицо, изможденное годами, душевными муками и монастырскими лишениями, поражало каждого своим властным, гордым видом. Темные глаза, усталые и от лет, и от долгой бессонной работы над книгами, все-таки горели умом и неукротимой волей.
Отдав низкий поклон царю, инок стоял и выжидал чего-то.
– А не позволишь ли, государь… Вот брат Максим… Челом бить желает тебе, волостелю, за все милости великие, ему явленные…
Инок снова ударил челом Ивану. Царь, хотя и не видел раньше монаха, сразу понял, что перед ним стоит Максим Грек, пресловутый толковник книг церковных и переводчик их на славянский язык.
Албанец происхождением, Максим всю свою юность провел в путешествиях по Западной Европе, слушал богословие у парижских и флорентийских теологов, изучал языки, историю церкви и минувших царств. Затем, повинуясь влечению к тихой, научной работе, поступил на Афоне в знаменитый тогда Ватопедов монастырь.
В 1506 году отец Ивана, царь Василий, склонный к западной науке и просвещению, пожелал перевести для своего народа на славянский язык многие книги церковные, еще неизвестные на Руси.
Он обратился к патриарху Константинопольскому, прося выслать знающего эллинскую и еврейскую
премудрость опытного толковника. Патриарх выслал на Москву двадцатишестилетнего, но ученого Максима. Здесь – Максим Грек явился предшественником Никона, менее его счастливым, но зато и причинившим меньше горя и мук десяткам тысяч людей на долгие годы.Переводы Толковой Псалтири и других греческих и еврейских рукописей Максим делал сперва на латинский язык, с которого два дьяка-толмача – Димитрий да Васька Зобун – делали новый перевод на славянскую речь.
Но, познакомясь с тем богатством в виде древних рукописей греческих, какими располагало книгохранилище княжеское и митрополичье на Москве и в разных монастырях, Максим заявил:
– В Византии самой, в целой Греции ныне не найдется такого сокровища…
И молодой ученый, охваченный своею страстью, стал изучать славянский язык, чтобы самому уметь непосредственно перелагать подлинник на живую тогдашнюю речь. Дело пошло успешно. Василий полюбил редкого человека на Руси, умевшего душу отдать книжному делу, без всяких корыстных побуждений, – и осыпал его своими милостями. Зависть окружающих, особенно из духовенства, всесильного и тогда, как и в прежние годы, – не дремала. Когда Максим, сверяя прежние, полуграмотные переводы священных книг с греческого и еврейского на русский церковный, стал исправлять явные искажения, допущенные малосведущими толковниками и толмачами-переписчиками, так же плохо знавшими свой язык, как и чужую речь, – монахи и попы забили тревогу, подняли бояр, народ, заговорив о «новой ереси»… И волей-неволей великий князь должен был заточить Максима. Гордому, неукротимому албанцу особенно повредило одно обстоятельство: при Разводе Василия с Соломонией – он принял сторону этой несправедливо обиженной женщины. После пристрастного «соборного» суда, которым руководил явный враг Максима, митрополит Даниил, – монах-толковник за «искажение церковного писания» – как еретик заточен был в Тверской Отроч монастырь, где томился в суровом послушанье больше двенадцати лет.
Но вот умер Василий, умер Даниил… И в 1540 году «еретику-мниху Максиму» дозволено было сперва вместе с монахами появляться в церкви и приобщаться Святых Тайн; а там, по настоянию Сильвестра и сторонников его; перевели Максима в Сергиев монастырь, где жизнь стала легче для несчастного опальника духовного, пятьдесят лет прожившего в России, причем тридцать три года из этого числа – проведены им были в нужде и неволе.
Об одном молил он всех, кого можно, – и Макария, и Ивана, смягчившего его горькую долю: пустили бы его на родину!..
Но в Москве знали, что умный, неукротимо гордый человек мало хорошего, наоборот, много дурного может порассказать на Западе врагам нашим про Русь, про святителей и князей московских…И ни на каких условиях не отпускали Максима, зорко следили, чтобы вести и письма от него не перешли за рубеж – помимо проверки со стороны тех, кому это ведать было предоставлено…
За последние годы особенно стал известен Максим по своей праведной и чистой жизни, Сильвестр, приехавший все-таки в свите царской, – еще с вечера зашел в келью опального инока и долго наедине беседовали они.
Максим знал, что благодаря протопопу смягчена опала, облегчены последние годы жизни его – и вот теперь, исполняя просьбу духовника царского, пошел на свидание с царем, под предлогом благодарности; хотя в душе сознавал: нет оснований благодарить угнетателя за то, что тот стал меньше угнетать, не давая своей жертве полной свободы, на какую Максим имел все права.
Пристально глядя на Максима, Иван, обращаясь к настоятелю и к нему, заговорил негромко:
– Не за что благодарить меня. Я по справедливости смягчил долю страдальца невинного. Прости, брате Максиме, ежели и дальше не все сделано по прошению твоему. Знаешь, ино бывает, и цари не властны в делах своих…