Грустный день смеха(Повести и рассказы)
Шрифт:
Из дому вышли разбитые остатки «БС».
— Дай сальца, — сказал Старший брат, грустно разглядывая свои вынутые челюсти.
— Я же сказал: будем есть только один раз — в обед.
Мои слова прозвучали весомо и убедительно. Дядя Авес, видно, это тоже понял. Он лишь шмыгнул носом и подтянул галифе.
— Вот гад, — буркнул Вад с ненавистью. Но его слова ничуть не обидели меня, даже наоборот — польстили. Какая же это диктатура без ненависти?
— Итак, Сева Иванович, я вас жду.
Это было сказано очень солидно.
— Зачем? — спросил дядя Авес. — Завтракать?
— Будете
— Я не умею возить трос, — поспешно сказал Старший брат. — И я боюсь этих самых… Они бодаются.
— Привыкнете.
— У меня вот тут болит, и тут, и тут.
— На волах не трудно. Сиди себе да сиди.
— У меня и там болит.
Вад выступил вперед:
— Дядюшка больной, ему нельзя работать.
— Но ему можно есть, а для этого надо работать.
— Подавись своим салом!
Вад повернулся и ушел.
— Пять мешков травы на сегодня! — крикнул я ему вдогонку. — Или отдеру ремнем!
— Я лучше буду рвать траву, — торопливо вставил дядя Авес.
Великодушие — неизменный спутник диктатуры.
— Хорошо, — сказал я. — Только без этих штучек. «Братья свободы» распущены. Не вздумайте уходить в подполье и устраивать на меня покушение. Это ни к чему хорошему не приведет. Выделяю вам продукты— приготовьте обед.
При слове «обед» дядя Авес оживился.
— Я сделаю галеты. Это очень вкусно. Ты никогда в жизни не ел галет. Но за это ты должен отдать мне пистолет.
Он, видно, несмотря на последние события, продолжал считать меня ребенком.
— Да? — спросил я.
— Да, — прошамкал дядюшка.
— Да? — переспросил я и вытащил пистолет.
— Да… — повторил дядюшка не столь уверенно.
Я навел пистолет на кусты, в которых возился воробей. Эта птица раздражала меня своей суетней. Она должна стать первой жертвой диктатуры, ибо диктатуре нужны жертвы, чтобы поддерживать уважение к себе.
Я начал уже нажимать курок, как из кустов вылез школьный завхоз. Колени и локти его были измазаны глиной. Завхоз отряхнулся, вытянул руки по швам. Воцарилось молчание.
— М-да, — сказал дядюшка Авес, — река Хунцы.
— Какая река? — машинально спросил завхоз.
— Хунцы, — машинально ответил дядя.
— Хунцы… В какой это части полушария?
— Вообще…
Собеседники помолчали.
— Ну ладно, я пошел, — сказал завхоз. — Я здесь случайно. Шел мимо, дай, думаю, зайду, проведаю Виктора. Ты что-то не показываешься. Зашел бы как- нибудь, чайку попили. До свиданья!
— До свиданья, — сказал дядюшка Авес и задумчиво вставил в рот челюсть.
— До свиданья, — сказал я, машинально ведя за завхозом, который, пятясь, придвигался к калитке, дуло пистолета.
Завхоз задом открыл калитку, задом дошел до угла нашего дома и пропал. Курок сам собой нажался, и пистолет страшно бабахнул. Из-за дома послышался топот. Я опустился на траву и первый раз в жизни заплакал. Теперь-то уж конец.
Восстание
— Теперь тебя посадят, — сказал дядюшка радостно, вынимая челюсти. — Три года колонии. А может, и пять.
Авес Чивонави страшно воодушевился и принялся пугать меня. Оказывается, он очень
хорошо знал жизнь колонии. Старший брат так долго, красочно пугал меня, что в конце концов и сам испугался.— А ведь… тово… Ты, трюфель, наверно, скажешь, что это я привез его, — пробормотал он вдруг.
— Продаст, — ответил за меня Вад. — Он такой.
— Незаконное хранение оружия… Река Хунцы… Надо его сдать к черту. Пока этот тип заявит… Надо обогнать его к черту.
Дядюшка подтянул галифе, взял валявшийся на траве пистолет и стал собираться в райцентр. Вад вызвался его проводить.
Весь день я скирдовал солому. Работа была не очень трудная (сидеть верхом на быке, который тащил на скирду кучу соломы), но пыльная и однообразная. К вечеру я едва держался на ногах. Перед глазами темно качалась земля, и над ней плыл странный, как заклинание, клич: «Цоб-цобе».
Раза два приезжал председатель и хотя ничего не сказал, но, кажется, остался мной доволен. Председатель взобрался на скирду и долго ругался там со скирдоправами-шабашниками, моряками в рваных тельняшках. Ветер трепал у него пустые штанину и рукав. Моряки скирдовали зло, и мне часто перепадало за то, что я не успевал подавать наверх им солому. Со стороны казалось, что они идут в психическую атаку: рты перекошены, вилы в руках ходят, как штыки. Они только что выписались из госпиталя и, видно, здорово соскучились по работе.
Я ничего сдуру не взял с собой поесть, и если бы не моряки, которые дали мне кусок хлеба, посыпанный крупной солью, и помидор, мне пришлось бы туго.
Моряки выпили самогонки и долго предавались воспоминаниям о катерах, линкорах, подводных лодках, безымянных высотах, которые им приходилось брать. Потом они пели хриплыми голосами матросские песни. Потом спали, положив на глаза бескозырки. Потом учили меня жизни.
— Иди на жизнь в штыки, — говорил один.
— Но сначала подползи к ней, — добавлял другой, — как в атаке. Сначала подползи, а потом бросайся.
— И люби физическую работу. Все остальные работы — мутота. Языком брехать — это не работа. Языком брехать — себя не уважать, потому что человек всегда под ветер брешет: на ветер-то ничего не слышно.
Они были очень высокого мнения о физической работе, главным образом они ценили ее за то, что она дает независимость. Не понравился начальник — плюнул и ушел к другому. Руки везде нужны.
За лето скирдоправы меняли уже третий колхоз. Наш председатель им нравился, хотя и ругались они с ним крепко.
— Свой, фронтовик, — коротко говорили они о нем. Это у них было наивысшей похвалой.
Пока я отогнал волов на баз, пока сходил в правление за нарядом, совсем уже стемнело. Я едва доплелся домой. Ноги мои почти не чувствовали земли.
Вид нашего дома очень удивил меня. Окна его были ярко освещены, из трубы валил густой, хорошо пахнущий дым. Я поспешно взошел на крыльцо, открыл дверь и остолбенел. Дядя Авес и мой младший брат сидели на кровати, обнявшись, и, раскачиваясь из стороны в сторону, пели «По диким степям Забайкалья…». Прямо на столе лежало самое настоящее вареное мясо, картошка «в мундире», валялись полуобгрызанные помидоры, огурцы, стояла бутылка самогонки.