Гул
Шрифт:
Арина уже стояла рядом с Федькой и дышала на него крестьянской теплотой. Нежно пахло потом, мочой и молодостью. Она лузгала семечки и некрасиво сплевывала шелуху под ноги. Когда слюнявая кожура прилипла к девичьим губам, Федька расслабился: никто не пытается его соблазнить, чтобы выведать комсомольскую тайну.
— Так кто тебе слух умаслил? Сама, поди, и придумала.
— Дурак здешний, — фыркнула Арина, — Гена. Так мне и нашептал, что комиссар худо кончит.
— Смуглый, горбатый? Так он же говорить не умеет! Эх ты, вруша. Может, он тебе рассказал и про то, кто Клубничкина убил?
— Еще спрашиваешь! Все мне Геночка рассказал. И про Клубничкина
После того как появился в Паревке комиссар, дурачок стал сам не свой. Его не пугали антоновцы, которые иногда стегали юродивого нагайкой, не напугал грохот боя на болоте, но вот Мезенцев... От его вида Гена дрожал. Дурачок цеплялся к прохожим, тянул их в крапиву у плетня, чтобы на непонятном, сказочном языке рассказать комиссарову правду. От него отмахивались, порой шлепали по гузну или пытались откупиться диковинным гвоздиком. Гена безделушку брал, относил ее в потайное место, однако опять возвращался в село и, заглядывая в проходящие души, кричал. Сердобольные старухи даже пытались прогнать дурака из села — вдруг разозлит завоевателей и пристрелят его, — Гена никуда не уходил.
Однажды, когда дурачок подглядывал в бычье окошко, где с вдовушкой тайно любился Гришка Селянский, случился с ним очередной приступ. Завыл дурак, разодрал пузырь, который был редкостью для Паревки — село богатое, стеклянное, — и забрался внутрь к живым людям. Даже бывалый бандит перепугался, дрожащими руками нащупал спрятанный наган и долго тыкал им в юродивого, которого принял за ЧК.
— Ах ты, сучья серсть! — зашептал Гришка, а дурачок забился под стол, откуда вращал безумными глазами и орал:
— Аг! Аг! Аг!
— Я тебя ся вместо бабы полюблю!
Селянский осторожно выглянул в окно — по улице как раз прошел Олег Мезенцев. Один, без охраны, зачесав назад волосы и осанку, прошел гордо, на два метра вверх. Больше на улице ничего не происходило. Только в кустах все шумело и двигалось, оттуда подползал странный гул, тоже подглядывающий за Мезенцевым.
Пока вдовушка с оханьем одевалась, Гришка сообразил, что юродивого напугал комиссар:
— Эх ты, дурында, нечего его бояться! Он тоже из плоти и крови. Тоже боится.
— Аг? — с надеждой спросил Гена.
— Никого не бойся и никому не верь! Хочес узнать, балда, отчего я дырявый в зубах? Так это оттого, сто не обсикался. Мне жандарм в каталаске зубы ломал, стобы я ему на воров стучал. Запер Грисеньку в караульной и клесями зубья вытаскивал. А я его лицо запоминал — вдруг в лихой год пригодится? Круглую мордаску запомнил, усатую. И раз Гриска Селянский зубодера не убоялся, то и комиссара не испугаюсь. Понял, стукнутый?
— Аг?
— Че ты агукаес?! Я с тобой по-людски!
Гришка избил дурачка, поучая его никогда не подглядывать за чужими людьми. Вспомнилось Гришке, как еще в Самарской тюрьме, куда он попал за зипунный промысел, подкинули им в камеру политического человека, наказав попотчевать его арестантской наукой. Приказ отдал стражник со вставленной челюстью. Не нравился он Гришке, слишком лютовал в пересыльной тюрьме, попортив жизнь многим честным ворам. Не начальник был, а зверь. Чуть что — сразу в зубы. Хотя интеллигентики, вечно спасающие народ из своих кабинетов, не нравились Селянскому еще больше. За камерный труд обещан был чай, табачок и вкусный белый хлеб.
Гришка, будучи главным в камере, ласково принял политического. Тепло побеседовал, посочувствовал эсеровскому делу, а потом
подвел к чану с парашей и благожелательно спросил:— Мил человек, сам головку голубиную сунес или помочь?
— Что? — не понял интеллигент.
— Рыло в парасу совать будес или нет?! — страшно заорал Гришка.
— Нет, — с достоинством ответил политический.
После избиения новоприбывшего положили головой в бак. Селянский постучал в дверь: «Готово, выноси». Интеллигента отмыли в бане, но то ли он не понял урока, то ли вновь зачудил, только учителишку опять закинули в хату с Гришкой. Ах, с какими улыбками приняла камера блудного сына! Присаживайтесь, товарищ жар-птица! Позвольте обогреть вас лучами славы!
Пожилой господин обтирал козлиную бородку и шептал:
— Если вы... если вы... еще раз так поступите со мной, то я клянусь, что этого так не оставлю.
— И сто ты сделаес? — внимательно спрашивал Гришка.
— В знак протеста я покончу с собой.
Камера взорвалась хохотом. Уголовники ждали, что хваленый политический, об отваге которых они так сильно наслышаны, попытается их наказать. А он... он, вы подумайте, решил наказать воров собственной смертью! Да иди в сортире утопись, мы потом профессорское тело горячими слезами польем! Однако Гришке уже поднадоело издеваться. Он просто отбирал у него весь хлеб и лепил шпаера, игрушечные пистолетики, из которых придурочно стрелял в интеллигентика.
— Фамилия? — орал Гришка.
— Что вам до моей фамилии?
— Фамилия, фраер?!
— Губченко.
— Революционным судом вы приговариваетесь к расстрелу, товарись Губченко! — И Гришка слюняво стрелял из хлебного револьвера.
Интеллигент же в ответ корчил скептическое лицо:
— Народная власть так никогда не поступит. В том ее коренное отличие от царского режима. Вы и сами, товарищи, увидите, как изменится страна еще при вашей жизни. И тогда, я вас уверяю, вы попросите прощения за то, что делали со мной и с другими. Мы ведь с вами в одну беду попали, товарищи...
— Сса! — орал раздраженный Гришка. — Я здесь народ! И будет по-моему!
Бандиту так и не удалось сломать интеллигента. Того перевели в другую камеру, а через месяц вообще выпустили. Вот отчего Селянский с таким остервенением бил юродивого. Он был для него таким же странным, нелепым, как и тот субтильный учитель с седеющей бородкой. Если бы Гришку макнули в парашу, он бы изгрыз сокамерников, а потом покончил с собой. Интеллигент же по-прежнему смотрел на мучителей не свысока, а издалека, что ли. Из заоблачных гуманитарных далей, где дерьмо и пайка всего лишь часть словарного запаса. Интеллигент был сильнее Гришки, отчего сильнее становилась ярость.
...С каждым ударом по горбатой груше бандит понимал, что с помощью кулаков ничего никому доказать нельзя. Для победы необходимо жертвовать. Вложиться без остатка и обязательно так, чтобы об этом никто никогда не узнал. Но как это сделать? Ведь война уже кончена. Ведь он сам сбежал от Антонова. Ведь скачет теперь не на коне, а на затихшей в углу вдовушке.
За окном снова прошел Мезенцев. А затем прошли те, кого комиссар убьет всего через несколько дней.
— Аг-аг! Аг!
Гена не понимал, за что его бьют. Ему просто хотелось тепла и обоюдного участия в жизни. Хотелось прижаться к людям и вместе переждать роковой шепот, который овевал Мезенцева. Побои Гена принимал с криком и слезами. Он размазал по лицу кровь и, вырвавшись, выбежал на улицу. Озверевший Гришка бросился за ним, а там Арина — хмуро смотрит на вдовий дом...