Гуннар Эммануэль
Шрифт:
— Они только говорят, что хотят похороводиться со мной и… Да… Я не знаю точно, как сказать…
— Слава Богу, у тебя не хватает слов. Ну, это маленькое удовольствие тебе дорого обойдется, и сейчас, и в будущем. Это проституция.
— Что это?
— Проституция — широко распространенный шведский способ пропитания, используемый если и не нашей матерью, то по крайней мере дочерьми матери Свеа, и экономический оборот этого промысла не дает заснуть по ночам местным налоговым властям. Раньше проституция считалась результатом бедности в капиталистическом обществе, но сегодня, когда Швеция больше не бедна, а капитализм загнивает, проституция приняла невиданный прежде размах, что, вероятно, нелегко объяснить.
— Деньги, — повторил Гуннар Эммануэль, и его голубые глаза расширились. — Девушки хотят денег, чтобы сделать мне вот это приятное?
— Будь уверен.
— Что-то тут не так, — сказал Гуннар Эммануэль, повесив голову. — Это неправильно.
— Ты — благородный дикарь со здоровыми инстинктами, и быть твоим учителем большая честь. Но на что это ты уставился?
Гуннар Эммануэль, и правда, являл собой живое воплощение ужаса и изумления. Широко открытыми глазами он смотрел на темноволосую смуглую девушку, двигавшуюся среди других проклятых там, внизу, девушку, в джинсах и белой майке с портретом Моцарта, улыбавшегося от колыхания ее грудей. Она пронзительно кричала и, казалось, нервно дергалась.
— Почему ты так на нее уставился? Девушка довольно миленькая, а так ничего особенного, кроме разве что похмелья… Неужели это… Она тебе напоминает кого-нибудь?
— Да…
— Кого?
— Не помню…
— Ну и хорошо. А то для первого дня жизни будет многовато. Идем, нам надо на поезд.
Солтикофф потянул за собой своего сопротивляющегося ученика. У Гуннара Эммануэля был такой рассеянный вид, что учитель, когда они дошли до кладбища церкви Клары, счел необходимым провести урок повторения. Скажи «мама»! Мама! Конституционная комиссия! Кто такие шведы? Множество людей с такими вот малышами. Что такое шведский риксдаг? Множество больших идиотов, которые определяют при-о-ри-те-ты. И еще им не нравится ревень. Правильно! Что такое ревень? Это то, чего они не любят. Правильно! Ты делаешь мне честь, мой мальчик. Кстати, вот там могила Бельмана{18}…
— Кто это?
— Черт побери, как можно быть таким невеждой и дикарем — не знать Бельмана!
Солтикофф вытер гневные слезы и начал рассказывать о Бельмане и своей богатой событиями совместной жизни с великим поэтом. В заключение он спел «Харон в рожок трубит». У него был красивый баритон и хороший слух. Прохожие, останавливавшиеся, чтобы послушать, отмечали его певческое искусство подаянием, которое составило в конце концов сумму в шесть крон и семьдесят пять эре. Солтикофф вдохновился еще на парочку номеров.
— Некоторым дают, — сказал бесталанный пьяница, сидевший на ближней скамейке, после чего без обиняков предложил дать ему в долг.
— Ах, смерть, ужасный ты медведь, — пел Солтикофф своим красивым баритоном.
Гуннар Эммануэль не слушал. Его опять охватила грусть, которую он ощутил еще на Дроттнинггатан, неопределенная беспредметная печаль. Наконец Солтикофф заметил его состояние, собрал заработанные за песни деньги и дернул ученика за рукав.
— Ну, хватит об этом, теперь, узнав хоть немного о Бельмане, ты повысил свое общее образование. Идем, мы должны успеть на поезд. Посмотри, есть ли у тебя хоть какие-то деньги.
Гуннар Эммануэль неуклюже пошарил в карманах.
— Здесь ничего…
— Носовой платок и коробок спичек. Так-так. Наверное, это тот длинноволосый юнец свистнул твой бумажник, ну да, простим ему, он послезавтра умрет от героина. Идем.
В поезде Солтикофф продолжил свое громогласное нудное обучение, пока у Гуннара Эммануэля
голова не пошла кругом от ревеня, конституционной комиссии и других вновь приобретенных знаний. У Книвсты он почти закончил курс образования, но испытывал чудовищную усталость. Его молодой мозг напоминал набитый под завязку чемодан, готовый вот-вот лопнуть и выблевать свое вновь обретенное содержимое. Но Солтикофф не оставлял его в покое.— Я должен быть уверен, что ты справишься самостоятельно! Скажи «мама»!
И Гуннар Эммануэль в сотый раз повторил первое и самое простое человеческое слово. Он смертельно устал.
В Уппсале он взял такси и поехал прямо домой, в Студгородок. Без всякой на то причины он был удивлен и подавлен, когда обнаружил, что комната пуста. Да, пуста — а кого он ожидал увидеть? Он и сам не знал.
Он сразу же лег спать, но заснуть никак не мог. Неясная печаль долго мешала ему уснуть. Во сне его мучили жуткие кошмары.
На следующее утро его «я» вернулось, вернулся словарный запас, память о прошлом, воспоминания о Вере. И воспоминания о странном происшествии в Национальном музее. Сперва он решил считать это происшествие сном. Но потом ощутил на своих ладонях сильный запах пряной гвоздики, запах, который был такой важной частью сна. Позднее он обнаружил в кармане куртки входной билет в музей и билет в один конец на поезд Стокгольм — Уппсала. Он провалялся целый день в постели, погруженный в размышления.
В сумерках он выбрался из дома в «Макдональдс», чтобы съесть гамбургер. Запивал он его молочным коктейлем, грустно удивляясь количеству кока-колы, которое потребляют в этом заведении. Напоследок Гуннар Эммануэль отправился в кино, где посмотрел фильм о летающих тарелках. Фильм кончился хорошо. Гуннар Эммануэль порадовался счастливому концу, но потом его вновь одолели печальные мысли. Он пешком вернулся домой, но спал той ночью плохо.
Прошло много времени, прежде чем он возобновил контакт со своим учителем.
7
Я попросил учителя дать мне почитать главу 6. Я позвонил ему и сказал, что ежели я, Гуннар Эммануэль Эрикссон, пошел ему навстречу и написал отчет, а потом наговорил кучу всего на магнитофон, ежели я рассказал о вещах, о которых другие, может, предпочли бы умолчать, то я по крайней мере имею право прочитать то, что он написал о Солтикоффе, обо мне и обо всем, что случилось.
Но мой учитель не захотел пойти мне навстречу. Он опять разнервничался и начал громко смеяться в трубку, хоть я не возьму в толк, чего тут было особенно смешного, и снова сказал, что это «потрясающе интересный материал», но текст еще не совсем готов, он должен «созреть», и попросил меня подождать пару недель. Тут я прямо-таки разозлился и взял резкий тон. Разве это дело, когда ты идешь навстречу точно убойная корова, из которой он собирается сварить суп под названием «литература», а с твоими чувствами и случившимся с тобой — может, их-то ты бы предпочел скрыть — обращаются Бог знает как? Само собой, я уважаю свободу высказываний, но мера-то должна быть?
Так что я прямо-таки разозлился.
Но учитель вроде бы обиделся и заявил, что мне придется удовлетвориться «рефератом». Он рассказал, что написал, и прочитал вслух пару коротких отрывков, повторил, что это далеко не готово, и я должен считать этот текст «предварительным».
Ну, не знаю, но даже то, что я услышал, было ужасно. Что произошло со мной сразу после того, как я вышел из музея, я не помню, у меня, наверное, был шок или что-то в этом роде, может, крутая лестница, или эта картина была так похожа на Веру или еще почему-нибудь. Но я почти ничего не помню, это он сам все, в основном, сочинил. Мне, конечно, известно, что писатели имеют право сочинять, но ежели они делают это за счет ближнего, тогда уж и не знаю, что думать.