Гуси-лебеди
Шрифт:
Первым встревожился Михаила Иваныч Дозоров, богатый мужик с разорванным ухом:
– Чего же теперь делать?
Маленький суетливый Архип, с пыльными непромытыми усами, громко сказал:
– Добро надо спрятать которое! Разве мысленное дело, если нападут они? Все сундучишки расколотят, все замки поснимают.
К вечеру из зеленого мелкого лесочка прискакал верховой на взмыленной лошади, сразил мужиков неожиданной вестью:
– Война в Канарееве! Чехи оружье бросают, переходят к большевикам.
Ночью хуторяне вытаскивали сундуки и безмолвно, точно лунатики во сне, укладывали их на приготовленные рыдваны, поставленные
У Черного озера посадили Архипа, а на канареевской дороге караулил Сергей Паньков, молодой мужик. Как только "обозначатся" большевики, Сергей с Архипом дадут условные знаки, и хуторские в спешном порядке выедут в мелкий зеленый лесок, чтобы скрыть там вековое добро в старых вековых сундуках.
Герасим в низко посаженной шапке мрачно уперся глазами в землю, мельком взглянул на стариков, посаженных в рыдван. Анна, жена Герасима, наклонилась над ребятами сонными около сундуков, беззвучно заплакала, положив голову на наклеску.
– Этого не надо теперь!
– сказал Герасим.
– Легче не сделаешь.
– Беременная я!
– всхлипнула Анна.
– Выкину...
Хуторяне встали плотным кольцом около телег, нагруженных пожитками, мрачно застыли в охватившей тревоге. Всхрапывали лошади в хомутах, пущенные на луговину, звякали уздечки. Сонно переговаривались связанные куры. На колесе сидела большая, пушистая кошка с острыми, зелеными глазами, жалобно замяукала.
Пало суеверье на сердце, мужики сердито крикнули:
– Сгоньте ее!
Неожиданно пропел петух, протягивая шею из мучного лукошка.
Была уже полночь.
Степь вокруг дрожала неуловимым трепетом, мягкими шорохами, теплым дыханьем земли. Старики молчком лежали в рыдванах под дерюгами и, когда, повертываясь, смотрели на звездные дороги, брошенные по темному небу, видели смерть, бегущую над притихшими полями, дышали покорно и тяжко, закрывая глаза.
Грушка отвела в сторону красивую пожилую девку Парашку, дочь Михаилы Иваныча Дозорова:
– Идем поговорить!
Путались тени под ногами, на траве висели лунные сережки. Быстро прошли мимо колодца с поднятым журавлем, похожим в темноте на согнутый палец, вышли на маленький мостик, перекинутый через овражек. Оглянулась Парашка, тихо сказала:
– Далеко ушли, говори!
Грушка вздохнула:
– Скажи мне, Парашка, прямо по-бабьи: имела ты дело с мужиками по своей охотке?
– Имела.
– А можешь сделать без охотки?
– Зачем?
– Вот за этим самым... Придут большевики, сразу не бросятся убивать, потому что бабы мы, а все мужики голодны до бабьего мяса. Ты молодая, и я молодая. Согласна? Если бы ружья были у нас, я бы сама пошла на окаянных, а то ведь с пустыми руками и вошь не раздавишь.
В зелени редких кустов по овражку, под молочно-тусклым месяцем, задернутым синей прозрачной косынкой от мягкой растянутой тучки, была
Грушка похожа на зеленую русалку в зеленой солдатской рубашке, перетянутой узеньким ремешком, и колдовала, связывала Парашку по рукам и ногам. Шепотом и громко рассказывала она, как придут большевики, похожие на чертей, вытащенных из дьявольского пекла, станут требовать деньги, накладывать контрибуцию, а она, Грушка, в это самое время выберет самого главного из них - вожака, атамана, ляжет спать с ним под сараем и во сне зубами перегрызет ему горло, если не сумеет застрелить его из его же ружья... Пусть и Парашка так сделает, тут стыдиться нечего...На заре, когда потянуло утренним холодком, с канареевской дороги вернулся Сергей Паньков; втягивая прозябшие плечи, сердито сказал:
– Черт его знает, никого не видать!.. Может быть, неправда это?
После, раздвигая широкими лаптями мокрую траву, подошел Архип в нахлобученной шапке, зло и сухо выплеснул матерщину:
– Зря мы хвост крутим! Какие мы богачи, если этого хотим бояться? Посуем маленько которые вещи - и все... Нельзя же на часах стоять день и ночь - мы не солдаты...
Рано утром Михаила Иваныч с Герасимом рыли на гумне глубокую яму двумя железными лопатками - хоронили спокойную жизнь, прожитую на хуторе. Тяжело нагибаясь над лопатками, низко кланялись они взлохмаченными головами, дружно выкидывая на закрайки влажную глянцевитую глину, вырезанную тяжелыми кусками, поглядывали на солнышко, в голубую разметавшуюся степь.
Рядом на ометах чирикали воробьи, мрачно каркала ворона, усевшаяся на конной молотилке. Было просто, спокойно, будто решительно ничего не случилось, и в то же время вздрагивали ноги в коленках, в испуге смертном дрожали руки, страхом и злостью дымились глаза. А когда в вырытую яму на веревках спустили сундуки и первый ком земли глухо ударился о сундучную крышку, хотелось, как на похоронах, упасть на колени, заплакать...
Через час по-прежнему работала молотилка, громко стуча барабаном. Визжали подшипники, дымилась солома мягкой щекочущей пылью, ровно и сытно ходили лошади под длинным кнутом погоняльщика. Володька Чеврецов в белом фартуке стоял задавальщиком около барабана, ловко всовывал распоясанные снопы в барабанную глотку, и они, измочаленные железными зубами, испуганно вылетали мелкой кострикой. Парашка в белом платочке отгружала солому, а Грушка в зеленой солдатской рубашке работала деревянными вилами около омета. В шутку про нее говорили: "Парашка - двухсбруйная". Она по-мужичьи вскакивала верхом на лошадей, по-мужичьи носилась степью без узды и седла, взмахивая молодыми оголенными икрами, работала наравне с мужиками вилами, косой и лопатой.
Утро стояло ведряное, прозрачное, по высокому небу устало брели маленькие разметавшиеся тучки - далекие странницы, меря безгранную степь, распуская темно-синие подолы обрезанных юбок. Изредка налетал ветерок, юбки рвались на мелкие клочья, обнажая голубую небесную грудь, налитую солнечным соком, - странницы пропадали, разбегались в разные стороны, и надо всей степью стоял невозмутимый покой, пролитый из огромной опрокинутой чашки, из которой дружно пили хозяйскую радость работающие мужики, мирно пасущиеся коровы, овцы, телята, стаями перелетающие воробьи, воркующие голуби. Сонно, покойно дышала земля в ожидании глубокой дождливой осени, и, ни одним ударом не потревоженная, степь казалась погруженной в глубокую вечную думу о людском, суетливом, временном...