Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Был среди них и Игнатьев, которому удалось бежать из Петербурга через Таллин. Однажды вечером он навестил отца Александра в конторе на Злотой. После долгого обсуждения российских событий он рассказал о том, что услышал от одного петербургского врача, вместе с которым удирал из России на борту английского судна, идущего из Таллина в Гамбург.

В рассказе Игнатьева не все было ясно.

Одно не вызывало сомнений: после смерти Керженцева Ян стал заведовать отделением в институте. Будучи выдающимся кардиологом, он пользовался превосходной репутацией в лучших кругах Петербурга. Образ жизни вел размеренный, деля время между работой и посещением театра на Купеческой, где играли пьесы итальянских авторов и иногда хорошо исполняли Вагнера. Лишь короткое и бурное знакомство с поляком Виткевичем [67] , который, после покушения на эрцгерцога Фердинанда, странным

образом, через Австралию, добрался из Галиции до Петербурга, где поступил на службу в полк лейб-гвардии, внесло в его жизнь некоторый сумбур. У офицера случались боли под ложечкой и острые приступы страха. После сеансов, которые, — рассказывая об этом, Игнатьев не мог удержаться от иронии, — они называли «починкой души», пациент и врач вместе отправлялись на Сенную площадь в ресторан с цыганами, где в клубах табачного дыма, к радости случайных посетителей, до утра вели громогласные споры о греческом искусстве и потрясающих открытиях венского доктора Фрейда. Месяц спустя они расстались после резкой ссоры, хотя — как было замечено — не потеряли друг к другу уважения.

67

Станислав Игнаций Виткевич (1885–1939) — знаменитый польский прозаик, драматург, художник, теоретик искусства, философ; после Первой мировой войны приехал в Россию, где служил офицером в царской армии и был непосредственным свидетелем Февральской и Октябрьской революций.

Причиной, кажется, была женщина. Ян якобы попросил офицера, который в свободное от службы время рисовал портреты, написать портрет молодой дамы по фотографии, которую Ян ему вручил. На обороте снимка, сделанного хорошим фотографом, была двуязычная надпись «Фото Атлас — Хожая, 17». Офицер, славившийся своей экстравагантностью, уже на следующий день прислал Яну с адъютантом пастельный портрет, который — как, не скрывая негодования, рассказал кому-то Ян — возмутительным образом оскорблял изображенную на фотографии особу. Ян заплатил за рисунок 25 рублей, то есть сумму немаленькую, лишь затем, чтобы сжечь его немедленно по возвращении домой.

Портрет — как рассказывали позже — был выдержан в пурпурно-синих тонах. Рот женщины напоминал растрепанный влажный лепесток карминово-красной розы, глаза — сощуренные, затуманившиеся в экстазе — горели зеленоватым блеском, щеки пылали нездоровым румянцем, а глубокое декольте почти целиком открывало грудь цвета синеватого, испещренного прожилками мрамора. От портрета веяло вожделением и смертью, но, изорвав в клочья расписанный яркими красками картон, Ян внезапно почувствовал необъяснимое сожаление и спрятал фотографию, по которой был сделан портрет, на самое дно чемодана, с которым приехал в Петербург из Варшавы.

После событий 1917 года Ян, хотя и без особой охоты, остался в городе на Неве. Во время восстания кронштадтских моряков он показал себя энергичным, решительным и справедливым врачом. Спустя несколько лет, когда облик России коренным образом изменился, Ян, как выдающийся специалист по болезням сердца, снискал популярность среди высоких московских сановников, которые терпеливо сносили предписываемые им утомительные обследования. Однажды в его кабинет пожаловал академик Кузнецов и передал ему распоряжение самого Егорова принять участие в важном консилиуме. 18 апреля в сумерки Яна в черном автомобиле привезли в кремлевскую больницу, где он якобы участвовал в консилиуме вместе с Кузнецовым, Розенкранцем и специально вызванным из Казани академиком Борисевичем.

Три года спустя Яна арестовали. Главной уликой в деле была фотография молодой женщины с штампом «Фото Атлас — Хожая, 17» и надписью на обороте синими чернилами: «Дорогому пану Яну с сердечной благодарностью за помощь — Эстер Зиммель. Warschau 11 апреля». Фраза эта, написанная по-немецки, возбудила подозрение тех, кто производил обыск в квартире на третьем этаже клиники на Садовой, тем более что кроме фотографии среди бумаг Яна обнаружили также письма на польском языке, подписанные «Александр Целинский» и отправленные в Петербург из немецкого города Гейдельберга. Следствие продолжалось две или три недели, после чего — как сообщила в одном из октябрьских номеров «Правда» — Яну и еще нескольким врачам предъявили обвинение. Было установлено, что они участвовали в разработке планов строительства туннеля под Ботническим заливом, через который в критический момент будущей войны немецкие войска, поддерживаемые японским десантом, должны были молниеносно добраться до пригородов Петербурга, бывшей российской столицы, недавно переименованной в Ленинград.

Те, кому удалось выйти из тюрьмы, не скрывая удивления, рассказывали, что в ходе следствия Ян признался во всем, в чем его обвиняли, хотя пыткам не подвергался.

На вопросы он отвечал тихо, но отчетливо, не глядя на следователя, словно не имел отношения к тому, о чем говорил. Он также охотно излагал на бумаге «преступные» эпизоды своей биографии и красочно описывал грядущую войну на скованных морозом равнинах за Уралом. Исполнения приговора он дожидался в одной камере с академиком Борисевичем. По словам свидетелей, в последнюю ночь они вспоминали любопытные случаи из своей многолетней хирургической практики, а также рассуждали о том, насколько обоснованы — как выразился на рассвете Ян — надежды, что уже через несколько лет можно будет проводить операции на открытом сердце и смерть перестанет существовать.

Приговор был приведен в исполнение 12 мая в подвале в правом крыле тюрьмы. Надзиратель, который около пяти утра отвел Яна в бетонный подвал без окон, освещенный голой электрической лампочкой под низким потолком, приказал ему встать на колени на мокрый пол лицом к стене, а поскольку заключенный отказался исполнить приказ, вынужден был применить силу.

Как впоследствии выяснилось, «немку из Дерпта», чья деятельность причинила столько вреда, звали вовсе не Эстер Зиммель, а Эстер Зиммлер, однако прокурор Вышинский счел, что эта деталь не имеет существенного значения для дела, ибо следствие подтвердило вину обвиняемого во всей ее полноте.

В бывшей квартире Яна на Садовой, доставшейся семье академика Кузнецова, был обнаружен порванный пополам листок, исписанный чернильным карандашом. Листок этот попал к Игнатьеву, который несколько раз обращался к Яну за медицинскими советами и однажды, не зная, что случилось, зашел на Садовую, где застал уже новых жильцов. Рассказывая об этом в конторе на Злотой, Игнатьев вынул из бумажника разорванный листок и со странной улыбкой протянул отцу Александра. На листке были какие-то заметки, которые проводившие обыск на Садовой чекисты, вероятно, не посчитали нужным приобщить к делу.

«Не видеть. Не слышать. Не чувствовать. Закрыть глаза. Закрыть и не открывать. До конца. Но как крепко ни зажмуривайся, видеть ты не перестанешь. Всегда какое-то мелькание разноцветных линий. Воспоминания. Картины. Ты не перестаешь видеть, потому что ты есть. Потому что никогда не перестаешь быть.

Оттого я изо всех сил стараюсь себе представить, как будет, когда я на самом деле перестану быть.

Но душа слишком слаба, чтобы поверить в собственный конец. Она знает, что чувствовать будет всегда.

Так не потому ли меня не радует мысль, что когда-нибудь я, возможно, буду спасен?»

Отец Александра не знал, что делать с этим разорванным надвое, исписанным неровным почерком листком, и, минуту подержав в пальцах, вернул его Игнатьеву, который аккуратно, как тоненькую папиросную бумажку, сложил обе половинки и, не переставая странно улыбаться, спрятал в портмоне.

Сам Игнатьев по приезде в Варшаву поселился в особняке на Уяздовских Аллеях, который купил по случаю у Зальцмана. Мелерс завещал ему огромную сумму, лежавшую на счету в швейцарском банке, так что теперь он был богат и мог не беспокоиться о будущем. Он охотно захаживал на Новогродскую, где его принимали не только в память о советнике Мелерсе. Транспортная фирма, которую он основал, посредничала в торговле деревом между лесопилками на Волыни, верфями в Гамбурге и шахтами в Рурском угольном бассейне. Люди, помнившие Игнатьева по былым временам, встречая его в Саксонском саду, не могли оправиться от изумления. Он теперь носил костюмы из мягкой шерсти и легкие шляпы на манер английских джентльменов, которые, приезжая в Варшаву по делам, охотно вывозили из «восточной столицы» молоденьких жен, блещущих светлой славянской красотой. Писатели Чехович и Униловский навсегда запомнили седовласого белоэмигранта с Уяздовских Аллей, который носил на пальцах перстни из сибирского золота и щедро поддерживал молодых поэтов.

О советнике Мелерсе Игнатьев говорил немного.

Кажется, только раз — во время одного из приемов на Новогродской, когда вина было выпито больше обычного, — он рассказал, как сам выразился, заслуживающий внимания анекдот из жизни своего хозяина, хотя, с какими намерениями рассказал, осталось не очень понятным.

Речь шла о давно минувших годах, когда по салонам Петербурга разнеслась весть, будто советник Мелерс без памяти влюбился в венгерских цыган; одни, слыша такое, лишь пренебрежительно пожимали плечами, другие относили на счет его широко известных эксцентрических склонностей — что, впрочем, было не столь уж далеко от правды. Описания обрядов и образа жизни цыган, обнаруженные в записках, которые советник Мелерс составлял для Комиссии по безопасности, поражали своей красочностью не только чиновников министерства просвещения, но и сотрудников Имперской канцелярии.

Поделиться с друзьями: