Хакер Астарты
Шрифт:
— Очень любезный был человек… Ты садись.
Я медлил, она показала: рядом с ней, на диване.
— Между прочим, коммунист, потом был в Сопротивлении, кажется, погиб в гестапо. Андре ему нравился.
Я не знал, что она жила в Париже. Никогда она не рассказывала о прошлом. Один лишь раз чуть-чуть, когда увидела на акварели Садовникова свой дом, да и то никого конкретно не вспоминая. А теперь ей захотелось вспомнить какого-то малознакомого Генри или Анри. Наверно, ожидала в посылке чего-то другого, и, расстроенная, скорее всего оскорбленная или даже униженная Кожевниковыми, пыталась утвердиться с помощью воспоминаний об этом Анри и вообще прошлой своей жизни, где ею не пренебрегали.
Нет, они не были эмигрантами, Андре работал в посольстве. Или не работал. Она в это не вникала, что-то делал. У нее была подруга, Эстер, очень красивая, а муж ее, Гилевич, был уродливый,
— А через месяц у них там началась война, — сказала Ольга Викентьевна.
Все это время она что-то решала и взбадривала себя.
— Знаешь что? Я не хочу, чтобы это оставалось у нас. Ну… Толю и так из партии исключили… Ну, в общем, не хочу. Если я тебя попрошу, тебе нетрудно будет отвезти назад? Скажи, что муж не разрешает держать в доме. Ну, в общем, что-нибудь скажешь. Или лучше ничего не говори: отдай, скажи, я им напишу.
Я стал заворачивать папку в газету. Ольга Викентьевна снова взяла ее из моих рук и снова полистала. Вынула, скомкала и сунула в карман халата ломкие листки. Я знал, что это письма. Еще полистала и что-то, вытащив, разорвала на кусочки. Тесемки не завязывались, газета порвалась. Ольга Викентьевна принесла из кухни другую газету. Присела на диван и наблюдала за работой. Когда я закончил упаковывать, осталась довольна.
Задавать вопросы было некстати, а молчать нехорошо. Осторожно спросил:
— Муж был ученым?
— Ученые, — слегка задумалась она, — это, наверно, те, кто корпят над своими табличками… Ему было любопытно. Все-таки дешифровщик, это вроде кроссвордов. И потом бедуины, некоторая опасность… Они все там были авантюристами. Почти все. Большинство. Это было такое время. Таких, как Кольдевей, профессиональных археологов, было немного. Как и психологов. Кто тогда был археологом или психологом? Колледжи и университеты этому не учили. Henri окончил Эколь Нормаль по философии. Да, шкатулку с этой куклой тоже забери. Это знаешь кто? Ближневосточная богиня. Андре сделал форму, штамповал этих куколок и дарил всем, выдавая за подлинные.
С Henri, Анри Валлоном, получилось так:
Десять дней спустя, возвращаясь после каникул на занятия, я не успел купить билеты заранее и на вокзале ловил проходящие поезда. Они все шли вечером или ночью. С восьми вечера стоял в очереди к билетной кассе. Касса открывалась за два часа до отхода поезда, продавала несколько билетов и закрывалась до следующего. Прошел пражский — не открыли, мест не было. Очередь к окошку продолжала стоять, ожидая берлинский. Рядом маялся очкарик, тоже возвращался с каникул в Москву. Сговорились сменять друг друга. Очкарик ушел и вернулся через полчаса. Тогда и я отправился бродить по забитому пассажирами залу ожидания, выискивая, где можно посидеть. В одном из углов увидел будку книжного киоска.
Киоск, видимо, работал круглосуточно, за его окошком дремал старик. Стеклянные стенки были заставлены изнутри книгами. Я обошел их. Продавались, в основном, материалы партийных съездов, труды членов Политбюро и деятелей братских компартий.
Внимание привлекло название: «От действия к мысли». Среди партийных речей и резолюций это выглядело, как что-то живое. Захотелось посмотреть о чем. Старик долго слезал со своего высокого сидения, с трудом добрался до витрины, по пути оттаскивая в сторону мешающие связки брошюр. Несколько книг сорвались с витрины и упали между стопок, он долго их вытаскивал.
После этого неудобно было не купить. Книга стоила семь рублей пятьдесят копеек — три бутылки кефира и шесть пирожков с повидлом —
три моих обеда. Старик ждал, не взбираясь на свой насест. Если бы отвернулся, я оставил бы книгу и ушел. Оттягивая время, открыл наугад:«Противоположность между зрительным или сенсорным реализмом и интеллектуальным нельзя, следовательно, считать противоположностью опыта в себе и запаздыванием его понимания во всем разнообразии его аспектов и связей».
Ничего не понял. Прочел следующую фразу — она была еще заковыристей. Почти решив, что не куплю, посмотрел на титульный лист: «Анри Валлон. От действия к мысли. Очерк сравнительной психологии» и увидел слева по-французски: Henri Wallon.
Книга с трудом, но влезла в старенький картонный чемоданчик.
В кассе зашевелились — открыли бронь на берлинский. Я взял билет и тут же объявили о прибытии поезда и о том, что в связи с опозданием стоянка сокращена. Заняв свою верхнюю полку, я вытащил покупку и подсунул под слабый свет ночника над окном. Буквы едва различались. Из первого же абзаца предисловия стало ясно, что это тот самый Henri, о котором говорила Ольга Викентьевна. В оккупированном гитлеровцами Париже его книга стояла в витрине книжного магазина рядом с «Майн Кампф», а сам он в это время скрывался, как коммунист и крупный деятель французского Сопротивления. Только он не погиб в гестапо, а был жив-здоров, продолжал быть директором, стал министром Франции и написал предисловие к русскому переводу. Пролистав и нигде не встретив имени Локтева, попробовал читать и не смог. Прочел ее лет через шесть-семь, а недавно нашел в Интернете, что он один из крупнейших психологов ХХ века. Но об этом расскажу потом.
Вернувшись в Москву, отвез папку назад на Новослободскую. Вера Антоновна, открыв дверь, не скрыла удивления, не сделала и намека на приглашающее движение. У меня откуда-то взялся мерзкий голос порученца. Она позвала на помощь Кожевникова, тот выглядел еще более недоуменным, чем жена:
— Но при чем здесь я? Я не имею к этим бумагам никакого отношения. Я согласился передать их Ольге Викентьевне — и это все. Если ей не нужно — может выбросить. Будьте здоровы, молодой человек.
Ольга Викентьевна хотела их обидеть — у нее не получилось. Они не обиделись. Слишком низко она для них стояла. В этот второй свой приход я увидел в их комнате пузатый черный телефонный аппарат. Ни у кого из моих знакомых своего телефона не было. В поселке тракторного из тридцати тысяч жителей домашний телефон имели несколько главных специалистов, главный врач больницы и еще, наверно, десятка два-три начальников.
Книжку Кожевникова «Ядовитые корни» я прочел четыре года спустя. Изданная тиражом в триста тысяч, она вызвала переполох среди евреев и мгновенно была ими раскуплена. Ее передавали друг другу, пугались и возмущались. Старые члены партии писали в ЦК и влиятельному Илье Эренбургу, что книга Владимира Петровича Кожевникова наносит ущерб марксистско-ленинской идеологии и чувству интернационализма советских людей. Старые большевики указывали товарищам из ЦК, что отдельные неподготовленные читатели прочтут книгу товарища Кожевникова неправильно, и, к сожалению, он дает основания для такого прочтения, слишком доверившись специалисту по древним текстам, буржуазному националисту А. Ф. Локтеву. Агрессивная политика сионистского Израиля — писали старые большевики — выражает интересы американских империалистов, сионисты являются лишь орудием империалистической экспансии, а не наоборот. Суть ближневосточного кризиса классовая, а не национальная, как следует из «трудов» (ставили кавычки старые большевики) антисемита А. Ф. Локтева, возродившего черносотенный тезис о претензии евреев на мировое господство. Они лукаво напоминали товарищам из ЦК между делом (кашу маслом не испортишь), что иудейские тексты Ветхого Завета почитаются и христианами, а среди сионистов, наоборот, много атеистов, так что только классовый подход может стать основой подлинно марксистско-ленинского анализа.
Опытный Кожевников, однако, предвидел обвинения в недостатке интернационального чувства. Едва ли его беспокоили истерика (и лукавство) старых большевиков, но он лучше многих своих коллег знал, что во главе коммунистических партий Западной Европы стоят товарищи еврейской национальности, и их запросы в ЦК по поводу его книжки были ему совсем не нужны. Ни одной рискованной фразы, ни одного неосторожного слова он не написал. Там, где агрессивность вероломного Израиля объяснялась древней претензией евреев на богоизбранность, Кожевников цитировал «известного лингвиста-семитолога» А.Ф. Локтева.