Ханеман
Шрифт:
Давясь от смеха, мы рванули через кусты крыжовника и черной смородины к проволочной ограде, под которой лежали огромные тыквы, один прыжок, зазвенела проволока, и вот мы уже бежим по лугу перед лицеем, оставив позади костел цистерцианцев, чья остроконечная башня отбрасывает на луг длинную тень, потом по двору дома 7, перепрыгивая через грядки, потом по размытому дождями песчаному обрыву и - в лес, под защиту буковых стволов. Запыхавшиеся, счастливые оттого, что все уже позади, мы, обнявшись, покатились по земле: то ли в шутливой схватке, то ли просто захотелось поваляться в сухой листве.
А потом, разбрасывая башмаками листья, мы за первой же усадьбой свернули к холмам и углубились в лес, в гущу высоких буков и сосен, чтобы не наткнуться по дороге на преследователей из приходского дома или на Ментена и Бутра, которые - как мы прекрасно знали - не простят нам того, чего нельзя прощать. Адам, склонив набок голову, устремил на меня грозный взгляд ксендза Романа, щеки у него вспухли, залились красивым темным пурпуром, и наконец, через минуту-другую, с губ сорвалось беззвучно-возмущенное: "Бить убогого? У-бо-го-го?!" Страх мигом улетучился, я хохотал до колик в животе, так все это было дико и немыслимо забавно... Когда же наш шаг выровнялся и дыхание успокоилось, Адам легкими, как рисунок японским перышком, движениями пальцев и кистей рук принялся чертить в воздухе картину того, что произошло
И какое счастье, что этот рассказ наконец закончился! Запыхавшийся, разгоряченный борьбой, со свежими царапинами на руках и жгучими ссадинами на коленях - потому что, схватившись, мы покатились в заросли можжевельника, - я чувствовал во всем теле легкую и бодрящую пустоту, которая заполнила меня, как дыхание, свежее и пьянящее. Наверно, это было не очень хорошо, но уж наверняка лучше того, что я пережил недавно. Адам между тем остановился на тропке, усыпанной теплой хвоей, и - возможно, чтобы оттянуть еще хотя бы на несколько минут возвращение на улицу Гротгера, дома которой уже проглядывали внизу за деревьями, - начал, наслаждаясь ловкостью собственных пальцев, рисовать в воздухе один за другим прозрачные фигуры знакомых и соседей! Итак: вначале пан В., подстригающий живую изгородь перед домом 14, затем выбивающая пуховую перину пани Вардонь, затем пан Ю., поднимающийся на второй этаж к Ханеману... Несколько движений темных кистей, изгиб шеи и вот уже сыновья пана С. с размаху кидают железный прут, высекая из булыжной мостовой голубоватые искры... Потом опущенный подбородок, вскинутые брови, понурившаяся голова это пан Ц., направляясь на работу на фабрику "Даоль", в семь утра медленно выходит из дома 12 и осторожно закрывает за собой калитку. У меня руки сами рвались принять участие в этой беззвучной пляске пальцев, с небрежной легкостью вычерчивающих в воздухе контур чужой жизни. И я повторял, старался повторить каждый жест Адама, чтобы уловить тот единственный, которым и передавалось сходство! Ох, если б говорить вот так на сотне языков, иметь сто душ, сто голосов - птичьих, человеческих, молодых, старых, давно отзвучавших, новых, мужских и женских! Увлеченные обезьянничаньем, раззадоренные безнаказанностью передразнивания взрослых, которые не могли нам помешать, окрыленные побегом из западни, куда нас час назад затащила неведомая сила, упивающиеся игрой в перевоплощения, дарившей нам злую, темную радость, свободные, мы задирали головы к небу и, словно бы становясь кем-то, кем на самом деле не были, чувствовали на себе укоризненный взгляд Бога, взирающего из заоблачных высей на буковые леса за Собором, на Оливу, на пляж и залив, и кружили среди деревьев, а бок о бок с нами по тропке под раскачивающимися шумливыми кронами буков и сосен двигались тени людей, которых мы знали; хрупкие, сотканные из ветра, беззащитные тени изгибались в подчеркнуто любезных поклонах, приветственно приподнимали шляпы, обменивались рукопожатиями, грозили пальцем; десятки теней с улицы Гротгера шли с нами по сухим буковым листьям, сливаясь с нашими тенями, будто хотели быть живее наших тел. С какой самозабвенной грациозностью танцевали они на тропке, выскальзывая из-под наших ног! Иногда я уже не мог различить, кто из нас настоящий: мы живые, облеченные в плоть, шагающие вверх-вниз по холмам - или они выхваченные кончиками пальцев из солнечного света, сведенные к одному жесту, к одной гримасе, которая на мгновенье наделяла их зыбким существованием, а затем с веселой равнодушной легкостью рассеивала в ничто, поскольку, возможно, уже тогда, там, на холмах, было известно, уже было предопределено, что память если вообще от улицы Гротгера останется какая-нибудь память - сохранит их только такими, какими я их вижу сейчас, здесь, перед нами, на засыпанной теплой рыжей хвоей тропинке, в лучах солнца, просеянных дрожащей листвой, в шуме сосен и буков. Восхищенный и негодующий, я отдавался этой игре превращений - быть может, чуточку мстительной, быть может, небезобидной, которая радовала меня и слегка пугала, а Адам с незлобивой жестокостью раскрашивал каждое выловленное из воздуха лицо, покрывал щеки белилами и пурпуром губы, чернил брови, а потом несколькими небрежными мазками рисовал невесомую слезу на ресницах и приклеивал к чьим-то узким губам вечную гримасу страдальческой улыбки, в которой мы со своим злым, веселым, жадным, недоверчивым интересом к чужой жизни прозревали себя...
Однако в этом танце, который нес нас над землей, отгоняя страхи и согревая сердца, в этом ваянии из ветра улицы Гротгера Адам никогда не касался Ханемана и Ханки.
Склон
Голоса доносились из прихожей. Приглушенные. Торопливые. Слов я не разбирал. Кто говорит? О чем говорит? Ночь. Почему так поздно? И шепот. Обрывающийся. Жесткий. Лица. Чьи? Я не мог разглядеть через матовое стекло. Разбуженный посреди ночи, дрожащий, со слипающимися глазами, прислушивался к странному движению в глубине квартиры. Нет, это не середина ночи. Вечер? Меня разбудили, не успел я толком заснуть. Глаза сами закрывались, я боролся с сонливостью. Нет, никакой это не вечер. Утро? За окном сереющее небо. Занавеска, похожая на туман. Но птиц не слышно. Я балансировал на грани между сном и явью. Адам спал у окна, уткнувшись носом в подушку. Порозовевшая щека. Встрепанные волосы. Загорелая шея. Ухо. Кто разговаривал? Почему не в комнате, а на кухне?
Войти. Шаг. Еще один. Дверь открывается. "О боже, мы разбудили детей". Это Мама. Подбегает, берет меня за руку. Ведет в ванную. Желтая струйка мочи, пена на дне унитаза. И обратно в комнату. Укладывает меня в кровать, укрывает одеялом. Но сердце сильно колотится. Глаза открыты. Я смотрю на дверь. Кто же был в кухне? Мужчина? В плаще? Пан Ю.? В такую рань? Шаг к двери. Рука на ручке. Дверь подается легко, даже не скрипнув. Темная прихожая. Щека, прижатая к холодной штукатурке. Сердце никак не успокоится. Что случилось? Отец и Мама в кухне. Уже одетые? Нет, только накинули на плечи пальто. Ханка? Нет, она, кажется, у себя в комнате. Голос. Кто говорит? Слова отрывистые. Шумит, закипая, чайник. Звон стаканов. "Присядьте". Спешка? Почему? "Разбудите Ханемана".
– "Сейчас?" Стук открывающейся
– "Что случилось?" Шепот. Пан Ю.? Ровный голос. Помешивание чая. Звяканье ложечки. "Вы читали "Трибуну"?" "Вчерашнюю?" - "Да".
– "Читал. Но а что все-таки случилось?" Мама подходит к двери. Выглядывает, нет ли кого в коридоре. Возвращается в кухню. "Пан Ханеман, не будьте ребенком. Это касается вас". Отец у окна. "Вы уверены?" "Пан Юзеф, ни в чем нельзя быть уверенным. Но я слышал..." Опять шепот. Голос у Ханемана спокойный: "Без паники. Обо мне не тревожьтесь. Это еще ничего не значит". Голос пана Ю.: "Что за легкомыслие! Будет новый процесс. Контакты с "Вервольфом" и с Западной зоной. У тех, что остались..." Отец. Стоит у окна. "Откуда вы это знаете?" - "Слыхал в кабинете Хшонстовского. У него сидел какой-то в штатском. Спрашивал про вас. Хшонстовский сказал, что, может быть, возьмет вас, когда я уйду на пенсию. А он на это: "Ханемана? Забудьте. Это к добру не приведет. Ниточки тянутся на Запад. Лучше не впутывайтесь. Это мой вам партийный совет". Голос Ханемана. Раздраженный, резкий: "Чепуха. При чем здесь я?" Голос пана Ю. Вздох: "Пан Юзеф, объясните ему, у меня нет сил". Голос Отца: "Пан Ханеман, я видел, как за одну ночь вывозят целый город. Это не шутки". Голос Ханемана: "Ну так что? Бежать? Куда?" Пан Ю.: "Вы отлично знаете, какие были приговоры по делу Качмарека".
– "Никуда я не побегу".
Тишина. Сердце сейчас выпрыгнет. Епископ? "Вервольф"? Пан Ханеман? Эти голоса. Окраска слов. Страх. Все еще тихо. Сидят за столом. Чай стынет. Смотрят друг на друга. Молчат. Пан Ю. поднимает голову. "Еще одно. У Ханки хотят забрать мальчика". Ледяной холод в груди. Я смотрю на дверь комнаты. Адам спит. Услышал? Надо плотнее закрыть дверь. А если он за ней стоит? Я не двигаюсь с места. В кухне тишина. Голос Ханемана, едва слышный: "Как это забрать? Кто?" - "Не задавайте глупых вопросов. Они уже сюда приходили".
– "Но почему?" - "Кажется, у них что-то на нее есть. Еще по Тарнову. А то и раньше. Может, лесные отряды..." Мама с прижатой ко рту рукой: "Господи..." Нетерпеливый жест Отца: "Откуда вы знаете?" Пан Ю. пожимает плечами: "Жена слыхала в отделе опеки. Бумаги уже готовы. Его отправят в приют в Щецинке. Якобы нынешняя опекунша не отвечает требованиям. Кроме того, материальное положение. Вы что-нибудь подписывали?" - "Нет, ничего".
– "Значит, придут и потребуют, чтобы подписали. Что у вас плохие условия".
– "Но это вздор!" почти кричит Мама. "Не кричи, - шепот Отца.
– Ребят разбудишь".
В глазах темно. Невидимая рука сжимает горло. Еще минута. Нет, этого не может быть. Как - забрать? Адама? У нас? Куда? А тот вечер? Черная путейская куртка. Обучение азбуке жестов. Драки на холмах. Побег из приходского дома. Все это внезапно вернулось. Каждый жест. Всё. Забрать? Почему? Что мы сделали? Ведь Ханка так его любит. Ведь ему у нас хорошо. Что она сделала? У них на нее что-то есть? Что это значит?
Скрип двери. Полоска света на полу. В двух шагах от меня. Прижаться к стене. Не дышать. Босые Ханкины ноги. Прошлепали рядом. Нетвердые шаги. Халат, придерживаемый на груди. Сощуренные глаза. Волосы перевязаны красной лентой. Входит в кухню. "Что-нибудь случилось?" Попятилась, увидев Ханемана и пана Ю. "Ох, извините... я не знала..." Мама отодвигает стул. "Сядь". Наливает чай. Ложечка со звяканьем опустилась на блюдце. Стукнула крышка сахарницы. Ханка бормочет: "Слишком горячий". Головы сближаются. Вначале шепот Отца, потом скороговоркой - Мамин. Стул рывком в сторону. Шаги. Ханка пробегает через прихожую. "Нет!" - кричит. Влетает в комнату. Адам, испуганный, вскакивает. Ханка обнимает его. Адам прижимается к ней, он ничего не понимает. Я подхожу к ним. Оба дрожат, обнявшись. Ханка плачет. На пороге Мама, за ней Отец. В кухне пан Ю. Смотрит в окно. Ханеман в прихожей. Пан Ю. встает: "Я выйду через сад. Так будет лучше". Ханеман кивает, протягивает руку: "Спасибо". Пан Ю. отворачивается: "Ничего не говорите. Лучше ничего не знать". Ханеман снова кивает. Пан Ю. уходит. Минута, и он исчезает за шпалерой туй.
Ханка гладит Адама по голове. Целует его лоб, глаза, щеки. Шепчет: "Я тебя никому не отдам, понимаешь?
– Адам смотрит на нее, все еще не понимая.
– Ты будешь со мной всегда". Адам легонько проводит пальцем по ее лицу, рисует на щеке маленький крестик. Наверно, уже знает. Ханка изо всех сил прижимает его к себе. "Ничего они нам не сделают, понимаешь?" Адам только опускает веки в ответ. Потом складывает пальцы: "Я тебя люблю". Ханка хватает его за руки. Он смотрит на нее сухими глазами.
Я отворачиваюсь. Я не могу на это смотреть. Слезы? Ханка укладывает Адама на подушку. "Что будешь делать?" - спрашивает Мама. "Не знаю".
– "У тебя где-нибудь кто-нибудь есть?" - "Раньше, может, и были. Но сейчас..." - "Пойдем на кухню, подумаем..." Ханка улыбается Адаму и еще раз целует его в лоб. "Я сейчас приду". Идут на кухню. Перешептывания. Оборвавшийся протестующий возглас. Опять перешептывания. Шиканье. Я узнаю два знакомых слова. "Вроцлав..." - "Может быть, к Зофье?.." Ну да, ведь в Чеплице живет тетя Зофья... Как? Так далеко? "Пан Ханеман, убедите ее. Это же только на время..."
Я подхожу к Адаму. Подняв руку, он показывает пальцами: "Я никуда не поеду".
– "Надо".
– "Спрячусь в лесу".
– "А Ханка?" - "Вместе с Ханкой". Господи, да он спятил. Я смотрю на него. Он запустил пятерню в волосы. Чешется. Я стою босиком. Холодные половицы. Из кухни опять доносятся голоса. "Пан Ханеман, ну подумайте сами, это же глупо. Ничего они нам не сделают". Это Ханка. Опять голоса. Шепот. Неразборчивые слова. Адам прислушивается. Встает. Берет рубашку. Застегивает пуговицы. "Ты что хочешь сделать?" Не отвечает. Надевает носки. Откидывает волосы со лба. В комнату входит Ханка. "Ты зачем встал? Еще рано". Я киваю в его сторону головой. "Он хочет спрятаться в лесу".
– "Господи!..
– Ханка пытается его обнять, но он уворачивается.
– Погоди, ты куда?!" Хватает его за руку. Адам старается вырваться, но она сильнее. "Это еще что такое? Что за номера?" Адам злобно на нее смотрит. Ханка смягчается. "Ну знаешь... Что ты вытворяешь? Нам нельзя делать глупости. Наверно, придется ненадолго уехать". В кухне Отец достает из шкафчика расписание поездов. Они с Ханеманом склоняются над столом. "Двенадцать шесть в Тчеве, пересадка на быдгощский, потом в три..." Голоса стихают.
Я стою посреди комнаты. Ноги дрожат. Как будто я куда-то сейчас побегу. Подходит Мама: "Не стой на холоду. Оденься. Поможешь Адаму". Я через голову натягиваю рубашку. Надеваю брюки. Беру кожаные сандалии. Блеснула застежка. Я закрываю глаза. Этого не может быть. Наверно, все это мне снится.
В девять мы были готовы. Мама вышла, постояла перед домом, потом свернула к магазину, купила хлеб, творог, молоко, у калитки огляделась, но на улице никого не было. В комнате Ханка складывала вещи Адама. Тюк обвязали кожаным ремнем и толстой веревкой, Адам затянул разлохмаченные концы в крепкий узел. На кухне Мама резала хлеб, постукивая ножом по дубовой дощечке. Розовые ломтики ветчины. Помидоры. Свежие огурцы. Внутрь булочек положила сыр. Посыпала петрушкой. Шелестела пергаментная бумага. Круглые пакетики Мама уложила в холщовую сумку. Бутылку с чаем завернула в полотенце.