Харбинские мотыльки
Шрифт:
— Я думаю, — сказал Борис. — Об этом я думаю.
— Ну, думайте, думайте…
В записках Тимофея был хаос. Именно этого и не хватало сейчас: какого-нибудь безумства, в которое можно было бы уйти с головой и не подходить к проклятому календарю. В этом доме все ходят на цыпочках, все блестит, вещи не гремят, даже когда их роняют, они тихо падают, будто завернуты в марлю или сделаны из бумаги. В такой обстановке невозможно нормально существовать, делаешься фарфоровым.
Борис перебирал записки, раскладывал писульки перед собой на распахнутой газете, сортировал… Прочитал одну и залюбовался, как однажды в детстве, в Петербурге, открыл рот и не мог отвести глаз от старого генерала, который в исступлении стучал палкой по скамейке и требовал подать ему какую-то фрейлину, — отец потом сказал, что это неприлично — так стоять и смотреть на старого человека. Генерал был сумасшедший, и был он одет очень грязно, слюна на бороде, остатки пищи на старой шинели. От него сильно воняло мочой и перегаром. В записках Тимофея каждое слово было сумасшедшим, оно было вывернуто, как уродливое дерево, горело безумием и стучало палкой. Ребров будто не читал, а вслушивался в стук, который доносился сквозь толстые стены. Он читал и вспоминал тех сумасшедших, что смотрели из окон клиники напротив дома, в котором жила Мила, и думал: «Вот где он теперь, должно быть… Где еще, как не там? Уж лучше там… А может, и мне туда попробовать устроиться?.. Нет, глупости…»
Читая записки Тимофея, Борис долго не мог выстроить хронологический порядок. Наконец, решил точкой отсчета взять вырезку из газеты, в которой сообщалось об аресте Ивана. Первые записи, по-видимому, были сделаны в период, когда он был под стражей.
Решением директора полицейского управления вынесено наказание проживающему в Тарту лицу без гражданства Ивану Петровичу Каблукову в виде штрафа
Тимофей и Иван в те дни были полны отчаяния, не знали, как собрать денег для уплаты штрафа. Тимофей каждый день вел дневник состояния Ивана. Мерили температуру, пили зверобой, заваривали пустырник с цикорием, сушили сухари, шили носки и стельки. Коротко говоря — собирали Ивана в тюрьму.
Что я такое без борьбы? Без борьбы я пустое место. Борьба для России — все мое существо! Тимофей писал письма во все концы (Ребров вспомнил, что и сам получал письмо, но не ответил). Во всем лояльный эстонской власти человек! Борьба моя была только против большевиков! Тимофей писал Алексею; тот отвечал, что очередная Интернациональная Ассамблея Академии Христианских Социологов собрала почти всех ассоциированных членов, включая тех, кто проживали во Франции и Америке, среди выступивших Т.С. Элиот, М. Рекитт, Доусон, я, Франк, славист, о котором я тебе рассказывал и др. (см. приложение). К сожалению, Бердяев так и не приехал, ждали, его ждали, а он, как оказалось, думал, думал — и в первую очередь «к сожалению» для него, упрекал и упрекаю его за это: он упускает прекрасную возможность поддержать великое начинание общемирового значения. Тимофей еще раз написал Алексею, написал митрополиту Александру, Николаю Печерскому, восемнадцати священникам, трем пасторам, настоятелям различных монастырей, всех просил заступиться за Ивана. Просил, если можно, написать лично на имя главы государства, чтобы, если можно, ослабили тюремный режим и еще, если можно, чтобы не высылали из Юрьева, конечно, если это возможно.
Был приписан адрес главы государства: Harra K. Patsile, Eesti Vabariigi Riigivanemale, Toompea loss [86] …
Пометка:
Напомнить Родзаевскому сходить в Министерство иностранных дел в Маньчжурии и попросить, чтоб их министерство вошло в сношение с нашим и разъяснило, что литература ВФП не пропагандистского характера, а разоблачительного (писать на фр. или англ.).
Пытались с Иваном устроиться на работу. Ивану, как нансенисту, без специального разрешения не позволили работать даже на прежней работе. Три раза в неделю можно, постоянно — нет. Пошли подавать прошение: стоит немало, рассматривают от 3 до 4 месяцев. (В кредите мне отказано. В ломбард нести нечего.)
Вера Аркадьевна не пустила Ивана на порог. Меня, сказала, пустит, его — нет. Я вошел; он развернулся и ушел (представляю, что он чувствовал). Мои переговоры с Верой Аркадьевной закончились ничем: «Для твоего Ивана ничего — ни пальцем не пошевелю! Пусть живет, как хочет! Тебе помогу, ему — нет!»
86
Господину К. Пятсу, Главе Эстонской Республики, замок Тоомпеа (эст.).
Тимофей ходил по людям, собирал деньги и тщательно документировал:
Добротолюбовы — 5 крон
Черепанов — 2 кроны
Симова -10 крон
Варенька -10 крон
(ниже прилагался список из 38 имен тех, кто отказали)
Получили:
50 лир из Рима
3 франка прислал Вершков
Дубин -1 франк
Алексей — 2 фунта
Мама, у меня все хорошо, мы живем во дворце; у меня здесь много друзей. Веселая компания. По вечерам мы танцуем. Устраиваем бал. Сегодня мы все вышли со свечами в руках, чтобы пройтись по всем коридорам, и вместе с нами тени плыли, и музыка играла, настоящий оркестр. Переливы и кружева. Мы пробежали по колоннаде и вышли на дебаркадер. Палили из пушек. Над морем было красное зарево от фейерверка! В честь Ивана и всех наших. Так было нужно. Это было всем нам так нужно. Уйти и поселиться на этом хуторе. К нам примкнул Никанор Колегаев и его группа анархистов. Вместе решили строить колонию. Хуторянин пил каждый день, капитан Солодов выходил на баркасе со спиртом в море. Ходили на луг, где рос чей-то горох, собирали. На барже жил мужик, который подавал предупреждающие сигналы. В ту весну ледоход смял несколько деревень. Люди остались без крова. Много животных убило. Погибли и люди. Они шли за гружеными телегами. Над ними летало воронье. Все предвещало бедствие. Вода шла за ними. Мы им предоставили кров. Никанор отчаянно работал и всем помогал. Возвели овин, разожгли костер в ямнике, сварили большой котел горохового супу. В хлеву с собаками поселилась семья одного учителя. Набились. Никанор и его люди строят новый дом, чтоб поместились все — и скотина, и птица. Получили письмо от Алексея. Наше дело встало. Мост обрушился. Против нас заговор. Но мы продолжаем борьбу. Эти выстрелы, — слышишь, мама, — это палят в нашу честь!
Рядом было вклеено письмо.
Владыке Митрополиту от 13/IX-1924, Тарту.
Я, Алексей Петрович Каблуков, будучи политическим беженцем-эмигрантом, прожив свыше 5 лет в Эстонии, все это время употребил на изучение истории Православия, исихазма, монашества и русской революции. Поелику можно, подвизался посвятить себя борьбе с большевизмом, а также служению Христианству во имя России и будущности Богочеловечества. Родился я в 1899 г. в Петербурге, в семье, принадлежавшей к высшему коммерческому кругу столицы. Мой отец, Петр Григорьевич Каблуков, был совладельцем крупного торгового дома «Товарищество Архангельского». Моя мать, глубоко верующая женщина, происходила из старинного купеческого рода. Воспитание получил под руководством немецкого гувернера, Петербургское Реальное училище, Санкт-Петербургский университет (юридический факультет). Не окончил. Был мобилизован большевиками, перешел к белым. Был послушником в Псково-Печерском монастыре, где познакомился с незаконнорожденным сыном немецкого барона, который в Эстонии основал завод по изготовлению моторов и много изобретал сам. Его зовут Вольфрам. Он спит без одеяла и не носит носков, даже когда спит, Вольфрам старается ноги держать на полу, чтоб постоянно чувствовать под собой почву. Это связано с тем, что он испытывал летательные машины, которые изобретал его отец. Вольфрам очень высокий и худой. Ему лет тридцать, но он утверждает, что ему уже 157 лет и его отцу был 231 год на тот момент, когда он прибыл в Эстонию, дабы вести борьбу с русскими, которые захватили Эстонию. Вольфрам плетет из ниточек себе паутинку, и перед тем как лечь спать, он натягивает паутинку на окошечко и, лежа в постели, подставляет свое лицо так, чтобы тени паутинки легли на лицо, потому что — говорит Вольфрам — это единственный способ, как предотвратить проникновение во время сна в голову пиявок. Я попросил его побольше рассказать о пиявках, и он сказал, что этих пиявок практически невозможно увидеть, потому что они умело маскируются под людей, если ты их заметил, или принимают облик тобою поду-манного, если ты поймал себя на том, что мысль кажется тебе чужой. У него очень красивая ложка, мама! Такими ложками кушали бароны, когда выплывали на воздушных шарах на свои воздухоплавательные прогулки над окрестностями Тарту. Они такими ложками кушали яичко, посматривая сверху, эстонские мужики снимали шапки, кланялись и в колокола звонили затем, чтоб отогнать ворон, дабы шар не врезался в стаю или не зацепился в тумане за церковь.
Стихи, стихи… коридоры в этом дворце сводчатые, окна огромные, двери тяжелые…
Кажется, письмо наше к Родзаевскому было перехвачено, ибо нам продолжают присылать на старый адрес, откуда нас выгнали за неуплату, и хозяин приходил злой, потому что там после нас оставалось много беспорядку, и жаловался на каких-то насекомых, которых мы якобы развели. Пытаемся получить официальное разрешение на то, чтобы вести работу дальше. Иван сейчас в комнатке библиотеки Веры Аркадьевны, все время лежит, и я каждый день хожу топить и кормлю его. Приходит д-р Фогель. Он говорит, что тут необходимо одно: средиземноморский воздух, вот что! Обратились в Министерство социального обеспечения, дабы поместить его в клинику бесплатно. Его поместили в отдел для нервных, т. к. сочли, что это болезнь на нервной почве, потом перенаправили в чахоточную. Вера Аркадьевна и д-р выбили для него комнатку. Только встал, как опять слег. Обеспокоенный новой харбинской посылкой, Иван ездил в Ревель, заодно похлопотать о своем подданстве и скандал унять, который случился из-за того, что он назвал Слепцова провокатором. Кажется, у нас назревает раскол. В Ревеле Иван провел трое суток, спал на скамейке в парке, днем все время бегом, то в очереди за документами, то в поисках работы, сапоги у него худые, пальтишко легкое, головного убора совсем нет, случился дождь с градом, подмок и вот опять слег, лежит, а на улице его Слепцов караулит с двумя своими пособниками. Может
плохо кончиться. Иван все время с ножом. Мы думаем, как бы раздобыть огнестрельное оружие, или изготовить.Было много стихов. И много хороших… Борис откладывал стихи… и читал дальше…
Эстонец, которому принадлежит хутор, лежит при смерти, за ним приглядывает девушка. У нее русые волосы. Солодов ее запирает с эстонцем, у него сильно вздулся живот, правый бок весь синий, и моча темная. Эстонка ни слова не понимает по-русски. Поет красиво. Поднялся лед, и мы с Никанором и его людьми отправились за картошкой. Собирали куски льда. Топили его, вынимали из кусков льда рыбу. Варили лед в чане на печи. Получался неплохой суп. Ничуть не хуже этого. Зубы у нас были лучше, чем тут. Могли многое есть. Съели лошадь. Эстонец начал блевать черным. Умер. Ивана положили на стол. Он дышал тяжело. В доме было холодно. С каждым часом становилось холодней. Подступали льды. Мы вошли в круг. Каждый возле своего знака. Взялись за руки. Солодов задул свечи. Упала тьма. Завыла собака.
Борис собрал очень много бумажек со стихами или чем-то, что можно было бы назвать стихами (так было бы проще), хотя скорей всего это были просто случайно записанные слова, которые отображали внутренний ритм Тимофея. Так как записи предстояло возвращать доктору, Борис решил стихи переписать. Отдавать это обратно эскулапу вот так просто он не хотел. Может, кто-нибудь напечатает… Стихи замечательные. Чем-то они ему напоминали его «Вавилонскую башню», — разбитые, расколотые слова, словно подобранные в мусорных отходах, обрывки реплик, услышанные на улице, захлебывающаяся в канализации фраза… чей-то крик, плач… шепот в коридоре и клекот дождя… Борис старательно переписывал, расшифровывал закорючки, угадывал слова в каракулях, которые и словами, возможно, не были, отслеживал строки, те петляли, уползали, как змеи, разбегались, как ртуть, переплетались, сворачивались в узлы, он старательно распутывал невод, вытягивая из бесцветного бреда искрометного бесенка. Местами Тимофей писал так убористо, что, казалось, он писал лишь затем, чтобы задрапировать изначально написанный стих. Реброву приходилось вглядываться и выискивать, есть ли за частоколом что-то стоящее, и всегда что-нибудь да находил (хотя иногда ему казалось, что видит одно, а записывает другое). Соловьевы его снабжали бумагой и чернилами. Геннадий Владимирович дал ему лупу. Это ускорило дело, и дни полетели! Не успевал к календарю подходить. А потом и вовсе забыл… переписывал стихи Тимофея, ел, прогуливался, читал записи, снова выискивал стихи, садился за стол, вооружался лупой, писал, ел, читал записи, шел гулять…
Между тем Иван Каблуков умер. Вольфрам открыл Тимофею тайну: он изобрел новый тип летательного аппарата, который будет кормить мертвеца, и с ним можно будет поддерживать связь. Эстонку звали Кая. Она была коротко пострижена. На затылке завиток. На шее пушок. Солодов и еще трое забили лося. Братство Святого Антония поддерживает богословские школы, приюты, монастыри, организует сборы пожертвований в пользу неимущих и больных русских эмигрантов в Англии. Братство добилось от своих друзей и членов Академии Христианских Социологов крупного пожертвования для монастырей и приютов игумении Рафины в Харбине и Шанхае. Эти пожертвования настолько крупны, что позволяют приобрести прекрасное имение в Калифорнии и перевести туда часть монахинь и сирот из Харбина.
Вклейка:Основателю Международной Академии Христианских Социологов. Соратник, женский отдел ВФП рассмотрел вашу просьбу. Фашистка будет командирована для обучения и организации женской ветви Братства Преп. Антония в Англии. С пан-арийским приветом. Ждем вашего дальнейшего ценного сотрудничества. Подпись. Зима 1938 г.
Ивана и Хозяина обернули в листовки, поместили в ящики, в которых приходила почта из Харбина, отнесли в хлев. Семья учителя перебралась в тесную комнатенку эстонца. Кая собирает в саду яблоки. Привстает на цыпочки. Икры наливаются. Жилка на шее вздрагивает, и в уголке глаза зрачок. Когда подходишь к ней… Стихи, стихи…
Разбирать было сложно, многие записи повторялись, Иван умер раз семь, не меньше. Они долго мыкались по Тарту, съезжали с квартиры, убегали от Слепцова и его людей. Иван и Тимофей прятались в рыбацком сарае у реки, в сторожке Анатомикума (или в морге), на лодочной станции у знакомого, который варил брагу и ловил раков. Вот они едут на строительство какого-то моста, где встречают Солодова, перебираются к нему на хутор. Попутно к ним примкнула мельничиха с детьми, учитель с семьей, какие-то несчастные, чьи хижины смело ледоходом. Они работают на большом картофельном поле. В стойле корова, в клетках кролики, умирающий Хозяин следит за огромной машиной, пиво, спирт, бутылки… пошла черная рвота, умер… Смерть — это таинство; тело — вместилище тайны. Он лежит и не шевелится. Желтые, как древки, ноги; глаза открыты и смотрят в потолок, на котором играют блики: вода катается по подоконнику, вода стекает по стеклу, вода сочится на пол, вода хлещет, как рвота; небо — глотка; по потолку расползается вода, отраженная в стекле; небо — дыра во всех направлениях. Дорогой мой брат, родной, напиши! Как ты поживаешь? Как держитесь? Академия моя, к величайшему сожалению, распадается аки карточный замок. Моя продолжительная переписка с Бердяевым закончилась ничем. Не хватило ему решительности примкнуть. Кто-то что-то шепнул, скорей всего. Однако не без гордости замечаю, что некоторые мысли (какие, указывать не стану) в его последних трудах сложились вследствие наших споров. Элиот ходил больше года, и мы с ним неоднократно встречались. Даже думалось — сдружились. Но отношение доброжелательное и ко мне, и к Академии резко переменилось, как только ветер подул из Германии. Был он после моего последнего бюллетеня совсем не такой; сотрудничество с ВФП воспринимал как нечто неприличное, заикнулся о своей репутации. До этого писал, что фашизм во всех странах разный и свой колорит имеет, и думал я, он как умный человек не станет судить по вершкам, а в корень попробует всмотреться, но видишь, как получается: англичанин — чужая для славянина душа, консерватизм, педантизм и предубеждение взяли свое (имя и репутация — вот что важнее тут!), да и русского он не знает: как ему разобрать? На всякий случай он решил выйти из Академии, а вместе с ним и некоторые другие, и посыпалось…
…снова разлив, люди выходят с плугом, пашут бесконечное поле, врезаются в небосклон и с закатом возвращаются домой, с пригоршнями звезд и туманом на плечах… Вольфрам изобретает приспособление для того, чтобы сажать картофель, вбивают сваи вокруг картофельного поля, натягивают канаты, прилаживают механические руки, Каблуков умирает в хлеву, Кая бросается в колодец, кто-то всю ночь кричит у реки, мертвая старуха с фонарем на берегу озера, семья учителя стережет покойников в ящике, обернули заботливо листовками члены, в другом ящике спит Хозяин, Солодов отправляется на охоту, с ним идут семеро, за спиртом приезжают братья-близнецы, которые открыли в Выру питейное заведение Papli all [87] , мертвый эстонец приглядывает за парогенератором и подачей холодной воды, Тимофей в телескоп следит за посадкой картофеля и читает стихи… приносят лося, Солодов ранен в ногу в перестрелке с лесником, вернулось всего трое, шинкуют «Азбуку фашизма», люди по ночам сажают картофель в соответствии с картой созвездий, стихи, морфий, стихи, рана цветет, из нее тянется вьюнок, пускает корень, появляются клубни, стихи… Корову кормят нашинкованной «Азбукой», Вольфрам изобретает типографский станок, который печатает невидимые листовки, в дождь они возникают на стенах Москвы и прочих крупных городов России, перевозить больше литературу на лодке не надо, отчет в Харбин, Иван диктует, Тимофей пишет… запускают механическую руку, мотыльки плетут в ящике кокон, нога-клубень дает глазки… Кормят «Азбукой» корову, молоком поят семью учителя, мажут ногу, вытирают рот Солодова, капают в глаза молоко, шинкуют «Азбуку», кормят корову, поят молоком работников в поле, всех, в том числе мертвых в ящиках… Солодов умирает, из ладьи строится ковчег, клубни, что дала его нога, в поле растут, будет хороший сырец, говорит эстонец, крик над рекой, стихи… Корова проваливается на тонком льду, ломает ноги в грязи, полено пробивает зоб, кровь хлещет, корова ревет, как роженица, умирает, каждый получает свой кусок мяса, глодают кости, мертвые в ящиках улыбаются, сыты, все сыты, над коконами вьют нити мотыльки… клубни, глазки, стихи… Невидимые листовки в дождь проступают на стенах Кремля… это стихи… Вольфрам изобретает ткацкий станок, который улавливает лучи далеких звезд и ткет из них саван для вечно живых, в поле растут клубни, Тимофей следит за температурой и уточной нитью, каждая нить бежит в кокон, начинается созревание, семья учителя добровольно укладывается в ящики, заботливо обернул всех листовками, под голову каждому «Азбука фашизма», в картофельном поле налитые клубни сочатся кровью, клубни приняли форму человеческих тел, растут в земле на глубине метра, Тимофей ходит в поле каждый день, вырезает из них органы, отрубает члены, кормит ими спящих в коконах, следит за парогенератором, ткацким станком и нитью, лучи греют коконы, в них созревает жизнь, гудит, как осиное гнездо, Тимофей смазывает нить маслом и слюной, чтоб свет струился и проскальзывал в коконы, чистит коконы щетками, отгоняет мышей и крыс, ходит в поле, тела-клубни растут, будет хороший сырец, следит за подачей холодной воды, вырезает органы, кормит коконы, следит за уточной нитью, поддерживает работу типографского станка… Тем временем Вольфрам изобретает трубу, в которой прошлое и будущее, как кусочки стекла в калейдоскопе, будут складываться и раскладываться, слышишь, мама! Скоро не будет ни прошлого, ни будущего, будет всё, и всё будет сразу!
87
Под тополем (эст.).