Хазарские сны
Шрифт:
Один только Джават молчал и, обводя всех колодезными своими глазами, пыхтел, как будто и его самого снизу поджаривали. А под утро забрал меня с собою, к себе: у него в правлении колхоза начинался день приема поздравлений. Обком, райком, местком — все-все потянулись спозаранку к Джавату. Все говорили возвышенные поздравительные слова, опрокидывали рюмки — теперь, правда, не с водкою, а с коньяком, заедая его продолговатыми, медовыми сосками громадных виноградных кистей, возлежащих в вазах, как в мраморных купальнях (культур-мультур, однако, — подумал я). Один только Джават по-прежнему молчал и ничего в вазах не отщипывал, обходясь одним только коньяком. Но, провожая каждого из высоких гостей, прибывавших строго по одному, Джават умудрялся каждому персонально сделать жест
Как я понял, Джават вручал премиальные за участие в победе или ее праздновании.
Приобретя уже совершенно искреннее отвращение и к водке, и к коньяку, и даже к узбекскому умопомрачительному винограду, я упросил председателя отправить меня отсыпаться, уверив его, что это никоим образом не будет противоречить полученной им установке з а н я т ь гостя. Подумав, он, всю жизнь поднимающийся в четыре утра, согласился, что в принципе сон — лучшее занятие человечества.
И я рухнул в комнатке, примыкавшей к его председательскому кабинету. А вечером, когда он меня осторожно разбудил, уговорил его общаться без водки-коньяка, на что он с удивительной легкостью согласился: оказывается, выпивка и ему обрыдла, тем более что абсолютно не брала его: скучно оставаться трезвым в без конца сменяющихся пьяных компаниях.
Он почему-то проникся доверием ко мне и наутро показал все двенадцать домов всех двенадцати своих сыновей. Целая добротная сыновья улица — в Голодной степи. В степь и уходящая. Дома, как и сыновья, тоже кряжисты, невестки, уже отороченные по периметру малой золотой ордой, отменно чернобровы и чернооки — мне тогда казалось, что целый Джаватов народ нарождается и прочно укореняется в Голодной степи. На ее же благо.
Как бы не так!
За стаканом чая, он, как ни странно, стал разговорчивее, чем за стаканом водки.
Аж две истории рассказал.
Как лауреат и почти что Герой, надумал съездить в прошлом году в Грузию. Туда, откуда его вместе с тогда еще живыми родителями и выслали в годы войны: кто же его, при таких-то сумасшедших регалиях, задержит? Всем колхозом, что сплошь состоит из турок-месхетинцев, собрали ему денег. У него бы и своих хватило. Но каждый хотел, чтобы на родные, покинутые места он посмотрел и его, соседа, глазами. Вручал деньги и тем самым как бы подтверждал, легализовал и свое скромное поручение ходоку. Джават и рванул — как далеко вперед выдвинутое коллективное телескопическое, страждущее око.
Добрался и даже дом свой нашел. Постучался, его впустили. Вошел Джават, пригнувшись, в родную притолоку, в которую вкатывался когда-то малым просяным зернышком. Огляделся, большой и чуждый: сидит за столом молодая грузинская семья. И его за стол пригласили. Сел Джават — в комнате сразу тесно стало и от мощи его, и от возраста — а сердце в горле застряло, словам ходу нету. Деньги мятые стал молча вынимать изо всех карманов: как совали ему односельчане, так он их и рассовывал, не глядя и не считая.
Семья с удивлением и страхом воззрилась на него.
— Дом хочу купить у вас, — выдавил наконец.
— Да мы его не продаем, — настороженно протянул хозяин и пошел за вином.
— Это был мой дом, я тут родился и мальчиком рос, — проговорил глухим, изменившимся голосом.
— Да мы это уже поняли, — сказал воротившийся с кувшином хозяин.
— Таким, — показал Джават на самого маленького за столом.
Молчание воцарилось в доме.
Гостеприимно встретил родной дом Джавата. Гуляли они здесь до утра. А рано-рано утречком, когда все еще спали, поднялся лауреат потихонечку, оставил смятые общественные пачки на все том же краешке стола и побрел к автобусной станции: в город.
Посмотрел, потрогал, поплакал — за всех.
— Пусть думают, — усмехнулся, — что денег этих у нас, у высланных, куры не клюют…
— А в этом году полдня в кустах напротив турецкого посольства сидел, — продолжил он после длительного молчания.
— Чего-чего?
— Так получилось, что еще в войну родная сестра моя оказалась
в Турции. Я и видел ее последний раз в жизни — девочкой. Многие годы никаких известий о ней мы не имели. Потом стали появляться кое-какие каналы хотя бы для слухов между нашей узбекской общиной и той, что очутилась в Турции. Изредка до меня доходили и весточки о ней. А тут недавно шепнули, что сын ее старший, мой родной племянник, получил должность в турецком посольстве в Москве. Ну, я и помчался — позарез захотелось мне увидать его своими глазами. Но сделать это надо было так, чтобы, не приведи Аллах, не навредить парню в его начинающейся карьере. Вот и засел в кустах напротив. С семи утра там расположился, a он пришел на работу только к двенадцати… Интеллигент! — горделиво улыбнулся Джават. — Я его сразу узнал: даже походка наша. А с работы уехал с какой-то девушкой, на машине. Так что я битых пять часов просидел еще, но на обратном его коротком пути с работы к машине ничего, кроме улыбки его и усов, не увидал, — Джават задумчиво погладил собственные богатые усы и замолчал. — Девушка тоже красивая, — сказал, как будто и девушку погладил заодно.Трудно представить его, вальяжного и утрамбованного так, что при любом повороте, кажется, швы на костюме трещат, сидящим на корточках в засаде. Какие там кусты могут скрыть этого могутного человека, он сам запросто перекроет полфасада турецкого посольства разом.
Где ты сейчас, Джават? В каких краях? И на каком свете?..
Последнюю ночь они, конечно же, провели вместе. Мать уже была с животом, который носила под фланелевой рубахою, как иной, волшебный и долгожданный мир, как целый земной шар. И спали они в ту ночь втроём. Учитель, обхватив осторожно собственноручное своё мироздание и прижавшись к нему губами, шептал какие-то горячие и возвышенные клятвенные слова: я вернусь, я заработаю и мы вместе уедем в далекую и счастливую страну, страну моего детства, где всё цветет и благоухает, где гроздья винограда свешиваются тебе прямо в рот, в страну плавающих, дышащих под тобою мостов, составленных из лодок-плоскодонок и загадочных птиц фламинго…
Абдулла Арипов — да и только.
Мать молчала и только рассеянно гладила его юношески курчавые волосы. Ей казалось, что у неё там, внизу, сразу двое и оба — мальчики. И слушала вполуха: никаких таких волшебных, счастливых стран, во всяком случае для матерей-одиночек, знала она, не бывает. И вообще ничего у них больше не будет. Это их последняя встреча. Он нежно обнимал ее и приникал горячими, щекотными губами к ее торжественному, как барабан во главе первомайской колонны, животу, но она уже начинала жить без него — навсегда.
Но была благодарна ему — за того, остающегося, что, свернувшись калачиком, спал у нее под сердцем под эти бессвязные прощальные слова.
Глава VII. ЗАХВАТ
Утро наступило так, словно что-то над Волгою разорвалось. Выспев, треснула и разодралась — даже не по краям, а, кажется, в самом зените — ночная пелена и с невнятным шорохом осыпалась по бокам сразу же, ослепительно и бескрайне, блеснувшего в этом молодом проране летнего утра.
Плод его сочен, сверкающ и душист — из каждого надкуса радугой брызжет роса. Прекрасно натянутая душа его сладострастно трепещет под неисчислимыми хлыстами разновеликих птичьих голосов.
Волга!
Сергей и Виктор вскочили одновременно, помолодевшие, трезвые, утренние.
По очереди побрившись, вместо душа почти что голышом потрюхали к реке. Вскоре к ним присоединились и другие. Один за одним, как дубовые бочонки с соленьями в прорубь, плюхались с дощатого помоста, служившего лодочным причалом, в еще холодную, утреннюю волжскую воду полновесные голые тела — еще чуть и Волга выйдет из берегов. От мужских оглушительных возгласов на миг, оглохнув, примолкли даже окрестные птицы. А когда, опомнившись и раззадорившись, запели вновь, в их песнопениях появилась солоноватая примесь здорового утреннего мата, как будто запели они теперь не свои классические произведения, а похабные народные частушки. Плыл по Волге молоток, ну и пусть себе плывёт… Скопировали…