He покоряться ночи... Художественная публицистика
Шрифт:
Три столетия спустя после смерти Жана Расина Франция дает отпор миру, в котором человеческое сознание деградирует в той же степени, что и сама человеческая личность, — и все же механизм этого мира не был бы непознаваем для поэта, которого мы ныне чествуем, потому что самые кровожадные тираны подвластны перу того, кто создал образы Нерона, Агриппины и Нарцисса, перу того, кто силою своего искусства осветил незамутненным светом все, что есть самого бесчеловечного в человеческом существе.
Тут-то и проявляется во всем блеске несравненное его величие. Во Франции, в Европе наших дней, где не осталось ничего более из того, что он знал и любил, все постоянно напоминает нам о нем: слава его зиждется на его сердцеведении, а человеческое сердце не меняется. Войнам, революциям не разлучить нас с великими, которые помогали нам жить в мирные дни. Такие периоды истории отвращают нас лишь от посредственностей,
И поскольку чудо состоялось, тот, кто сотворил его, вправе отойти от творчества, дабы отныне служить лишь королю и богу. 4 апреля 1696 года он пишет Буало: «Бог уже давно ниспослал мне милость, сделав меня более или менее нечувствительным ко всему дурному и хорошему, что могут сказать о моих трагедиях, так что скорбь я испытываю лишь при мысли об отчете, с коим придется мне когда-нибудь предстать пред Всевышним».
Но разве этот христианин расстался бы так легко со своими творениями, не будь он уверен в их совершенстве? Разве отвернулся бы так безмятежно от образов, что создал, если б образы эти не удались ему? Расин знал, что ради Андромахи, ради Береники и Федры ему незачем более прерывать молитву или жертвовать временем, которое он должен посвятить королевской службе. Его героини не нуждались в нем более, им незачем было страшиться собственного создателя. Уже при жизни его они шагнули за порог бессмертия и отныне принадлежали Франции, то есть тому, что пребудет вовеки.
Фронт
За несколько дней я успел увидеть Страсбур, покинутый населением, блиндажи на берегу Рейна — самую укрепленную часть линии Мажино. Мне хотелось бы в нескольких строках рассказать о том, что произвело на меня особенно сильное впечатление, — о том, как я побывал в одной горнострелковой дивизии.
По обледенелой дороге, проходящей за линией Мажино, мы добрались до командного пункта. Там нас ожидали два отдельных отряда, одним из которых командовал Белый Отец *, на прошлой неделе убивший своей освященной рукой двух немцев. Прикрываемые справа, слева и спереди людьми из охранения с карабинами на изготовку и гранатами за поясом, мы шли цепочкой по дороге, не ощущая ни малейшей опасности. Я расслышал шепот: «Вот была бы потеха, если б пугнули штафирку!» Но в зловещем лесу царила тишина. Эта война без участия артиллерии ведется среди нетронутой природы — ни одной сломанной ели, и земля — снежная целина: ни единой раны — нигде не разворочена.
Задерживаться нельзя было, поскольку обратный путь обещал быть нелегким из-за наледи на дорогах, а потому я успел только побывать на опорном пункте переднего края обороны, вдоль которого от сумерек до рассвета патрулирует противник.
Если бы не гранаты, заготовленные у каждой амбразуры, мне подумалось бы, что я снова, как во времена детства, участвую в охоте на вяхирей: те же скрадки, те же амбразуры, те же завыванья ветра среди ветвей. Раздававшиеся неподалеку выстрелы, грохот разорвавшейся гранаты довершали ощущение, что ты на охоте.
Но было еще светло. Час настоящей опасности еще не настал. Мне-то предстояло вернуться в штаб, где тепло и спокойно. Я не осмеливался смотреть на этих людей, которых мы должны были оставить во тьме ночи, холодной и полной ловушек. На переднем крае запрещено носить шерстяной шлем: уши не должны быть ничем закрыты — нужно улавливать малейший шорох.
Они отдали нам честь по-военному. Вначале мне показалось, что все эти люди на одно лицо из-за щетины и отпечатка, наложенного бессонницей. Но нет, они казались схожи из-за выражения глаз, у них был взгляд людей, перешедших черту, видящих то, чего не дано видеть нам — тем, кто не нужен человеческому аду.
Публицистика военных лет
ДНЕВНИК ВРЕМЕН ОККУПАЦИИ
Правда
17 июня, когда маршал Петен дал родной стране высшее доказательство своей любви к ней *, французы услышали по радио голос, уверявший их, будто Франция никогда еще не была так взыскана славой, как ныне. Ну уж нет! У нас остался единственный шанс на спасение — никогда больше не лгать самим себе.
Признаем же, что мы на дне бездны унижения. Измерить эту пропасть трезвым взглядом вовсе не значит оскорбить наших героических солдат или их командиров. Мы благодарны нашим зарубежным друзьям за хвалу, которую они нам расточают. Но мы не имеем права выколоть себе глаза, лишь бы не замечать, что величайшее в нашей истории поражение — отнюдь не случай, ее гримаса судьбы.
Только при условии, что мы осознаем как непосредственные, так и отдаленные причины разгрома, мы обретем возможность оправиться от него. И еще при условии, что все французы без различия классов и партий покаянно ударят себя в грудь.
Если среди них до сих пор находятся такие, что хотят свалить вину на своих братьев и снять с себя ответственность перед богом и Францией, их следует пожалеть и оставить коснеть в собственных заблуждениях. Правда, высвеченная заревом катастрофы, состоит в том, что Франция была подобна старинным домам, восхитительным и крепким с виду, но сплошь изъеденным незримыми термитами.
Пересмотру подлежит все — и принципы, и методы. Официальная доктрина нашей демократии подверглась экзамену, всестороннему испытанию, потому что война — это проверка силой, раскрывающая нам глаза на истинное состояние страны. Она — приговор не только делам, но сердцам и душам. Сама молниеносность нашего чудовищного падения не оставляет нам никаких иллюзий.
Это падение объясняется не только превосходством противника в авиации и моторизованных войсках. Наш разгром — следствие не одних только материальных причин. Сегодня еще слишком рано прижигать железом открытую рану. Но мы должны безотлагательно признать, что отсталость нашей военной техники, неподготовленность армии, непредусмотрительность генералитета, апатия нации перед лицом опаснейшего врага, слепая доверчивость, самоуверенность, захлестывавшая прессу, радио, даже стены наших городов — все это симптомы более серьезного недуга, и недуг этот — нравственного порядка.
Нужно, чтобы французы прежде всего поняли друг друга и пришли к единому мнению о глубинных истоках колоссальной катастрофы; только тогда наши сыновья получат шанс увидеть зарю возрождения, а мы, их отцы, — надежду на то, что они простят нас.
«Фигаро», 19 июля 1940
Наши деревни в опасности
Мне всегда казалось, что я сочувствую жителям северной Франции, чьи жилища были разрушены в 1914 и 1940 годах. Но только теперь я понял: мы оставались чужды их горю. Вот и в моем старом, приученном к небесным громам доме на холме в лугах Жиронды среди сметанных стогов и сонных живых изгородей стал слышен отдаленный гул — людской волны, а не приближающегося града. Сейчас и я представляю, что творится в сердце человека, когда лицо земли, где он играл ребенком, обезображивается так, что шрамы не залечить даже долгими годами мира, когда через прободенные бока наших древних священных жилищ улетучивается самая сокровенная, самая бережно хранимая часть нашего бытия. Я измеряю несчастье отчизны тем гигантским расстоянием, которое потребовалось преодолеть людским толпам, чтобы добраться до этого благословенного уголка вселенной и нарушить дремоту края, где я нашел себе убежище. Я отдаю себе наконец отчет, что страшная катастрофа, требующая от нас всего, в сущности, еще ничего не отняла у нас, коль скоро мы до сих пор не принесли ей в жертву даже место, где впервые увидели красоту творения и куда удалились на отдых до того дня, когда наши дети закроют нам глаза.
Сколько раз, говоря о бедствиях других народов, я писал: «То, что вам показывают в кино, касается и вас: близко время, когда мы тоже познаем весь этот ужас!» Но думал ли я, поучая других, что наступит день, когда придет черед и моего края, где с самого моего детства грохотали одни лишь пушки противоградовой защиты, мирные орудия войны, которую мы вели против туч?
Даже если буря обойдет Юго-Запад стороной и не тронет наших деревень, мы все равно знаем отныне, что она такое: мы изведали это, воочию увидев беду, поразившую в 1940 году столь многие французские семьи, не только отняв у них сыновей, но и разрушив те стены и сады, которые, нисколько не богохульствуя, тоже можно назвать плотью от нашей плоти.