Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как Андерсон и Паунд, Стайн считала, что слова стерлись от повторений и изгажены украшательством, и тоже верила в «новый язык», лишенный, в частности, знаков препинания. Вот фрагмент из ее лекции «Что такое шедевры и почему их так мало»: «Стало быть шедевр в своей основе должен не быть необходимым, он должен быть то есть он должен существовать, но он не должен быть необходимым он не появляется в ответ на необходимость как появляется действие потому что как только он становится необходимым он уже внутри себя не может продолжаться». Творческий метод Стайн советские Хемингуэе — веды называли «бессвязным, алогичным, автоматическим письмом» и выражали радость, что Хемингуэй сумел вырваться из-под ее влияния.

В действительности язык Стайн не так уж бессвязен, и на Хемингуэя ее творчество повлияло всерьез. Литература, по ее мнению, должна была стать чем-то большим, чем литература — реальностью: звучит заумно для «простого читателя», но понять, чего добивается писатель, проще на примере «Улисса»: «Ну легче стало где ты ни будь пукнуть не позабудь эта свиная отбивная что

я съела до чаю свежая была или нет при такой жаре неизвестно но запаха от нее я не слышала»: автору понадобилась такая форма, чтобы передать, как думает необразованная женщина — не может же она думать, как профессор филологии! Стайн применяла тот же прием, начиная с «Трех жизней», и достигла вершины в «Автобиографии Элис Б.Токлас», написанной якобы от имени ее подруги, женщины намного более образованной, чем Молли Блум, но все же «простушки», которая не может мыслить литературно, как сама Гертруда: «За этой гитарой тоже числилась своя история. Мадам Матисс очень любила ее рассказывать. Дел у нее было по горло а в перерывах она позировала а она человек здоровый и ей хотелось спать. В один прекрасный день она позировала, он писал, она начала клевать носом и всякий раз как она клевала носом гитара начинала дребезжать. Перестань, сказал Матисс, проснись. Она проснулась, он писал, она клюнула носом и гитара задребезжала. Перестань, сказал Матисс, проснись. Она проснулась а потом через некоторое время опять стала клевать носом и гитара задребезжала пуще прежнего. Матисс в ярости выхватил у нее гитару и разбил ее. А дела у нас, горестно продолжала мадам Матисс, были тогда совсем никакие и нам пришлось отдавать гитару в починку чтобы он смог закончить картину».

Здесь постоянно повторяются одни и те же слова: писатели подметили, что так обычно говорят «простые люди», и предположили, что так они и думают. Кроме того, на письме повторы создают ритм. Это был, как признавал Хемингуэй, один из важнейших уроков, которые он получил от Стайн. Нужны повторы. И он их делал. Делал эти чертовы повторы. «Я счастливая женщина. Таких мужчин больше нет. Кто не пробовал, тот не знает. У меня их было много. Я счастливая, что мне достался такой. Может ли быть, что черепахи чувствуют то же, что и мы? Может ли быть, что они все время это чувствуют? Или, может быть, самке это больно? Черт знает, о чем только я думаю. Как он спит, совсем как маленький. Лучше мне не спать, чтобы вовремя разбудить его. Господи, я бы это могла всю ночь, если б мужчины были иначе устроены. Я бы хотела так: всю ночь, и совсем не спать. Совсем, совсем, совсем не спать. Совсем-совсем».

Потоком сознания без запятых Хемингуэй тоже не брезговал: «…и вот мы входим в главный подъезд и швейцар снимает фуражку и я останавливаюсь у конторки портье спросить ключ и она дожидается у лифта и потом мы входим в кабину лифта и он ползет вверх очень медленно позвякивая на каждом этаже а потом вот и наш этаж и мальчик-лифтер отворяет дверь и она выходит и я выхожу и мы идем по коридору и я ключом отпираю дверь и вхожу и потом снимаю телефонную трубку и прошу чтобы принесли бутылку капри бьянка в серебряном ведерке полном льда и слышно как лед звенит в ведерке все ближе по коридору и мальчик стучится и я говорю поставьте пожалуйста у двери. Потому что мы все с себя сбросили потому что так жарко и окно раскрыто и ласточки летают над крышами домов и когда уже совсем стемнеет и подойдешь к окну крошечные летучие мыши носятся над домами и над верхушками деревьев и мы пьем капри и дверь на запоре и так жарко и только простыня и целая ночь и мы всю ночь любим друг друга жаркой ночью в Милане».

И повторы, и поток сознания — не изобретение американских модернистов. «Он думает, что он меня знает. А он знает меня так же мало, как то бы кто ни было на свете знает меня. Я сама не знаю. Я знаю свои аппетиты, как говорят французы. <…> Это — ад! А это-то и есть. Он уже давно не любит меня. А где кончается любовь, там начинается ненависть. Этих улиц я совсем не знаю. Горы какие-то, и все дома, дома… И в домах все люди, люди…» Характер текста задают персонажи: Анна Каренина — не Молли и не Элис, выглядело бы неестественно, если б она думала без знаков препинания, а вот если бы Толстому взбрело в голову написать внутренний монолог портнихи, может, там бы запятых и не было? Вряд ли: Толстой и мысли лошади умел передать классическим языком. Но различие между Толстым и нашими американцами не только в языке. Толстой считает необходимым дать к монологу Анны пояснение: «И опять то надежда, то отчаяние по старым наболевшим местам стали растравлять раны ее измученного, странно трепетавшего сердца». Стайн и Андерсон полагали, что это лишнее: если читателю показали мысли героини, он и так должен сообразить, что ее сердце изранено. Не нужно объяснений. К черту объяснения если надо объяснять то не надо объяснять пародировать модернистов куда проще чем классиков знай себе не ставь запятых и точка. Хемингуэй вслед за своими американскими учителями отказался от объяснений — но, быть может, в рамках классического синтаксиса его удержала именно любовь к Толстому, которого он смог прочесть благодаря еще одной завязавшейся дружбе — с Сильвией Бич.

Бич перебралась в Париж из Америки в ранней юности, в 1902 году изучала литературу, в 1919-м открыла книжный магазин-библиотеку «Шекспир и компания»; Эрнест стал клиентом библиотеки (с 1921-го находившейся на улице Одеон). Сильвия охарактеризовала его как «хорошо образованного молодого человека»: «Несмотря на некоторую ребячливость, он был очень умен». Женщины продолжали видеть в нем «малыша» — Сильвия,

как и Гертруда, взяла его под опеку, выслушивала жалобы, не отказывала в советах. «Я не знаю никого, кто был бы ко мне так добр», — писал Эрнест; она была «умна, весела, интересна, и любила пошутить и посплетничать». Взнос Сильвии в творческое развитие Хемингуэя неизмерим: она давала ему читать книги (бесплатно или в долг). И тут ему открылось безбрежное море европейской литературы.

«С тех пор как я обнаружил библиотеку Сильвии Бич, я прочитал всего Тургенева, все вещи Гоголя, переведенные на английский, Толстого в переводе Констанс Гарнетт и английские издания Чехова». Именно «этих русских», а не Стайн и Джойса, Хемингуэй безоговорочно признавал своими учителями: «…днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице „Таубе“ высоко в горах, а ночью — другой чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские». «Я читал повесть „Казаки“ — очень хорошую повесть. Там был летний зной, комары, лес — такой разный в разные времена года — и река, через которую переправлялись в набеге татары, и я снова жил в тогдашней России». «По сравнению с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в свое время в доме деда».

Хемингуэй имеет в виду книгу Крейна «Алый знак доблести», написанную, как признавал ее автор, под влиянием Толстого; в США этот роман до сих пор считается едва ли не лучшим произведением о гражданской войне и по-своему хорош, но в сравнении с Толстым написан в более романтически-абстрактной манере. Известны слова Хемингуэя о том, как он «побил» Тургенева, Стендаля и Мопассана, но никогда не осмелится «выйти на ринг против господина Толстого, разве что я сойду с ума или достигну несравненного совершенства». На самом деле фраза приписана ему журналисткой Лилиан Росс, но Толстого он действительно считал «номером один» в литературной табели о рангах, далеко не всё, впрочем, у него одобряя: «Я никогда не верил теориям великого графа. Ведь он мог создать больше и с более глубоким проникновением в суть, чем любой, кто когда-либо жил на Земле. Но его замысловатые мессианские размышления напоминали мне лекции евангелистских историков. Я учился у Толстого не доверять собственным путаным размышлениям и пытаться написать как можно правдивее, прямо и объективно и настолько кратко, насколько возможно».

Еще один русский, повлиявший на Хемингуэя: «В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова — все равно что слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя. Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова от воды была только прозрачность». Д. Затонский в книге «Художественные ориентиры XX века» говорит, что Хемингуэй писал свои тексты «как рассказы чеховского склада. То есть кратко, экономно, пластично, с подтекстом, пронизывая всю картину настроением героя». Он «пошел в этом направлении дальше Чехова», «полностью порвав с прежней спокойной описательностью, с безмятежной прочностью авторского всеведения, с закругленностью словесных периодов, отделяющих и отдаляющих от себя объект изображения», то есть впал в крайность, чего делать не стоило: «С точки зрения общей литературной эволюции хемингуэевский путь был необходимостью, но в художественном отношении вел к неизбежным потерям». Действительно, впадать в крайность позволительно гениям; таланты должны быть осторожнее.

Удивительно, но Хемингуэю нравился даже Достоевский, у которого «есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам — слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью». Вообще начитанность Хемингуэя была довольно средняя (для большого писателя, конечно), но вкусы широкие и практически безупречные. Из европейцев ему нравились Стендаль, Флобер, Мопассан, Киплинг; позднее он полюбит Пруста и Томаса Манна и пристрастится к книгам своего французского ровесника, человека, так на него похожего, что удивительно, как эти двое не встретились за рюмочкой в парижских кафе: «Если вам случится мокнуть под дождем в Африке, когда вы стоите лагерем, то знайте, что в этой ситуации нет ничего лучше Сименона».

В феврале Сильвия Бич тиражом в тысячу экземпляров издала преследуемого цензурой «Улисса»; как пишет Ричард Элман, «с девяти утра до самого закрытия люди толпились в магазине и глазели на эту книгу». В очередь записались литераторы, желавшие поддержать коллегу — Паунд, Йетс, Андре Жид; Хемингуэй подписался на несколько экземпляров, хотя обычно книг не покупал, а брал у знакомых. «Улисс» привел его в восхищение: «Джойс написал чертовски замечательную книгу. Вместе с тем, говорят, что он и вся его семья умирают с голоду, но каждый вечер вы видите, как эта кельтская шайка сидит у Мишо, где Бинни (одно из прозвищ Хедли. — М. Ч.) и я можем позволить себе бывать лишь раз в неделю… Ох уже эти чертовы ирландцы — вечно они жалуются то на то, то на это, но вы когда-нибудь слышали об умирающем с голоду ирландце?» Хемингуэй не упускал случая съехидничать в адрес коллег, но толки о нищете Джойса и вправду были преувеличены: он получал денежную помощь от меценатов. Сам Хемингуэй был горд, голодал, но не одалживался — так принято считать. На самом деле одалживался не раз, только впоследствии утверждал, что этого не было.

Поделиться с друзьями: