Хлеб (Оборона Царицына)
Шрифт:
За столом, кроме них, сидели: спец по нефтяному транспорту, на-днях командированный сюда из Москвы, инженер Алексеев — холеный седоватый человек, с моложавым решительным лицом, и два его сына — двадцатилетний штабс-капитан и двадцатидвухлетний подполковник. Они приехали с отцом и уже были зачислены Носовичем в штаб. Сидели рядышком, сдержанно, не вытирая обильных капель пота, проступивших на их сизо-выбритых круглых головах.
Носович, — да не он один, — отлично понимал затею Москалева. Разговор за столом не налаживался. В такую жару никому не хотелось жевать мясо. Водка была теплая. Только комиссар Селиванов — донской казак — провожал каждую рюмку прибаутками, изображая казачьи обычаи, с хрустом грыз хрящи, хитро скользил прозрачными
Носович, корректный, любезный, — весь внутренне настороженный, — много раз начинал одну и ту же фразу: «Уж право, Сергей Константинович, вы придумали с этими именинами…»
— Я, брат, попович, — перебивая, кричал ему Москалев с другого конца стола. — Мне и книги в руки… (Пятерней откидывал волосы, выпятив губы — запевал.) «О долголетии дома сего господу помолимся…» — И раскатисто смеялся. Наливали, чокались, но непринужденность не налаживалась. Чебышев сидел, глядя в тарелку с таким лицом — точно на пиру у разбойников. Военспец Ковалевский, — большой и длинный, с маленькой головой, с круглой бородкой, с неприятно напряженным лицом и карими бегающими глазами, — до того невпопад фальшивил — лучше бы молчал. (Но Москалев, увлеченный самим собой, не замечал этой скребущей ухо фальши военспеца.)
Самый старший за столом — военный руководитель силами Северного Кавказа Снесарев — небольшой, плотный, в очках, с мясистым носом, с короткими — ежиком — седоватыми волосами — сообразно своему бывшему чину и теперешнему положению — строго поглядывал из-за стекол.
Он был из той уже вырождающейся породы русских людей, которая сформировалась в тусклые времена затишья царствования Александра Третьего. Он по-своему любил родину, никогда не задумываясь, что именно в ней ему дорого, и если бы его спросили об этом, он — несколько подумав, — наверное бы, ответил, что любит родину, как должен любить солдат.
Позор японской войны (он начал ее с чина подполковника) поколебал его душевное равновесие и бездумную веру в незыблемость государственного строя. Он прочел несколько «красных» брошюрок и пришел к выводу, что — так или иначе — столкновение между опорочившей себя царской властью и народом — неизбежно. Этот вывод спокойно улегся в его уме.
Во время мировой войны он не проявил — уже в чине генерала — ни живости ума, ни таланта. Эта война была выше его понимания. Потеря Польши, разгром в Галиции, измена Сухомлинова и Ренненкампфа, бездарность высшего командования, грязный скандал с Распутиным — вернули его из воинствующего патриотизма к прежней мысли о неизбежной революции. Он ждал ее, и даже в октябрьский переворот, когда его обывательское воображение отказывалось что-либо понять, он остался на стороне красных. Он полагал, что революционные страсти, митинги, красные знамена, весь водоворот сдвинутых с места человеческих масс уляжется и все придет в порядок.
Поход Корнилова с горстью офицеров и мальчишек-кадетов на завоевание Северного Кавказа он счел безумной авантюрой. Но когда добровольческая армия, окрепшая в степных станицах Егорлыцкой и Мечетинской, начала бить главкома Сорокина, возомнившего себя Наполеоном, когда атаман Краснов в пышных универсалах заговорил о «православной матушке России», — на Снесарева пахнуло давно утраченным, родным, вековечным… И мысли и чувства его поколебались.
Зорко наблюдавший за ним Носович попросил разрешения поговорить «по душам». Носович рассказал ему, будто бы под видом своих сомнений и колебаний, его сомнения и колебания. Снесарев, сурово выслушав Носовича, ничего не ответил и отослал его. Но этот ночной разговор стал для него решающим. Большевики, комиссары, социализм, оборванные рабочие — все это было действительно чужим генералу Снесареву.
— Чудные вы люди, товарищи! Поехали бы хоть разок на заводской митинг, — говорил Сергей Константинович, отчаявшись шутками пробить ледяную сдержанность. — Вот там люди! Кипят!
Вылезет какой-нибудь грузчик, на самом — дыра на дыре, брюхо подвело, голова в репьях, и — что же думаете, — меньше чем на мировую революцию не замахивается… Разве тут носы вешать, товарищи? Мне лично трех жизней мало, честное слово! Мою покойную мамашу, что угодила родить меня тютилька в тютильку в нашу эпоху, ежедневно вспоминаю.Он опять раскатился. Снесарев проговорил, отдирая кусочек вяленой тарани:
— Эпоха, что и говорить, знаменитая… Да нам-то, военным, мало приходится вдумываться в такие штуки… Наше дело прозаическое: бей врага в хвост и в гриву… А уж эпоху мы вам предоставляем, Сергей Константинович.
Носович сразу оценил неприятное впечатление от этих слов — поспешил их несколько поправить:
— Военные — это люди прочной установки, Сергей Константинович… Прицел установлен, — стреляй… Но, боже сохрани, при этом — анализ… Это дело штатское… Наш прицел — искреннее принятие революции… Вот что хочет сказать товарищ военрук.
Москалев строго, неодобрительно покачал головой:
— Напрасно, напрасно, товарищи… Почитать книжечки никому не мешает… Ан, глядь, прицел-то подальше надо будет перенести… (И — опять с благодушием.) Ничего, дайте срок, — я из вас всех сделаю большевиков… Ведь в чем наша задача? Страна наша дикая, варварская. Мужик — зверье. А ведь его сто миллионов — мелкого-то собственника. Лапотника-то. Ясно — социализма с этакими возможностями, с этаким народом нам никак не выстроить. В этом я расхожусь — и это в лицо скажу Ленину, — нет-с, не вытянем!.. Кишка тонка! Я вот — русский человек, из самой расейской гущи… Лучше меня никто ее не знает… Мужичок наш — зверь. Но есть у Чехова одна замечательная фразочка: «Если зайца бить по голове — он может спички зажигать». Вот! Вот наша задача! Понятно? Использовать революционную ярость народа. И это — можно и должно.
Чебышев, открыв мелкие опрятные зубы, точно собираясь укусить, спросил:
— Сергей Константинович, мировой пожар — это понятно. А вот какова конечная цель, дальний прицел? Объясните нам.
— Революция, товарищи, — это взлет, волна. — Москалев, сделал широкий жест. — Мы поднимаемся на гребень. Но каждая волна в конце концов спадает. Нам важно вовремя овладеть властью, захватить командные высоты…
Носович встал, узкое лицо его было значительно. Подняв рюмку с теплой водкой, отчеканил по-военному:
— Господа… (Без смущения поправился так же четко.) Товарищи… Я пью за нашего вождя — товарища Москалева, ведущего нас к командным высотам. Ура!
Все ответили — «ура!» Москалев был очень доволен. Удалось хорошо поговорить. Опасения его относительно военных спецов рассеялись: в конце концов это были прямодушные солдаты. Широтой ума не блистали, но зато в смысле чести, верности, боевой хватки были — кремень. В комнату вошел запоздавший гость — невысокий, худощавый, загорелый до лилового цвета, молодой человек с большими черными глазами — председатель царицынского исполкома Яков Зиновьевич Ерман. Быстро кивая сидящим за столом, подошел к Москалеву и зашептал ему на ухо.
— Кто? — громко спросил Москалев.
— Сталин.
— Когда?
— Видимо — завтра.
— Ну что ж, встретим… Садись… Водку пьешь?
— Простите, товарищи, — обведя стол черными, не умеющими улыбаться глазами, сказал Ерман. — На «Грузолесе» сейчас митинг, настроение неважное…
Не прощаясь, он так же быстро вышел…
Большой митинг собрался среди бунтов бревен на усеянной щепою территории «Грузолеса» (лесопильных заводов бывших братьев Максимовых). Солнце жгло сквозь висевшую в безветрии пыль. Тысячная толпа была возбуждена. С утра в ларьках и лавчонках у частников не оказалось хлеба. «Дорогие мои, — объясняли лавочники, — сами ничего не понимаем, муку третий день не подвозят, видно — скоро конец, что ли…» В ларьках продовольственной управы хлеб был такой, что и свиньи не станут жрать, и того сразу же нехватило.