Хлыновск
Шрифт:
— Да ты бы ложился, — отвечала старуха. — Уж если грех какой — в баню придется или что — разбужу тогда… Вот на полати ложись, а то зря сон ломишь…
— Дождусь уж, мамынька… — Он накинул на плечи шубенку и вышел на крыльцо. Сел на приступку, облокотился спиной о притолоку и задумался.
Чем дальше тянулось время, Сереже все более начинало казаться, что и он сам кувыркается с порывами ветра в прибое волн, в нескончаемых родах жены, что все окружающие и он сам — это одно и то же — и это все, что есть в наличности, а дальше и кругом все пусто, кроме этого клубка, в который его завернуло…
Отец рассказывал об этой ночи:
— От Волги шум валов…
А люди все ближе и ближе и слова говорят: один, за ним другой и все гуртом: «Таскай, таскай, хлебушко…» — «Ладно, говорю, — вот артель подойдет…» — «Чем таскать будешь??» — «Пудовкою — по закону…» — «А пудовка где??» — Посмотрел я возле себя — нет пудовки. «А ссыпать куда станешь??» — Обернулся вокруг, и захолодело все во мне… Кругом желтая гибель. Признака жилья нигде нет… И затемнило в мыслях: «Куда ж зерно девать?…» А они все больше окружают меня… Деться некуда, задыхаюсь… И вдруг расступились они сразу… Зашипели — вроде как — смехом и подносят ко мне, к лицу самому… Понять не могу, что это, но уже будто не такое желтое и как будто точеное… И разглядел: мертвый ребеночек на соломе… Заорал я, либо показалось, что заорал… Открываю глаза на утреннем рассвете и слышу Слышу, младенческий крик из келейки…
Отец увидел меня уже готовым, убранным, в новой колыбели, у изголовья матери.
— Ну, вот, здравствуй, новорожденный, — неуклюже заговорил он с младенцем.
Мать, с еще не успокоенным от страдания лицом, но улыбающаяся, смотрела на своего первенца, сморщенной, розовой мордочкой видневшегося из пеленок. Она переводила глаза на отца, чтоб убедиться и в его радости…
Отец вспомнил ребячье заклинание:
— А-гу, а-гу, — залаял он в упор на сына и затряс бородой. Новорожденный не смутился. Он мрачно, упрямо смотрел перед собой, пронизывая все преграды: ни пространства по его ограничениям, ни светотеневых нюансов, обозначающих рельеф, — он еще не знал. Это было четырехмерное распространение себя в мире.
Еще не начали собираться тверди, островки, за которые он потом будет хвататься щупальцами чувств, затвердевать сам и вводить себя в рамки трехмерия Эвклида, чтоб потом… Но что в них, в этих «потом», которые являются всегда слишком поздно… Сейчас — это среда туманностей, в которой пульсирует и он сам, человек четырех часов жизни от роду.
Было двадцать пятое октября, тысяча восемьсот семьдесят восьмой год…
Глава восьмая
УЮТЫ
К ноябрю погода как бы треснула. Выпал снег. Заморозило. Волгою пошло сало.
На Малафеевке по дворам стучали рубки — дорубливалась капуста. Ребятишки
в шубенках, в валенках грызли сочные капустные кочни — это было осеннее лакомство.Подмазывались битые стекла окон. Землей и сухим навозом засыпались заваленки. Закрывались на зиму малафеевцы. В закупоренных домишках вечеряла молодежь и беседовали взрослые. Мелкота на печках, свесив мордочки, заспанными глазами следила за весельем взрослых.
В келейке было свое оживление.
Новорожденного назвали Кузьмой. Неуклюжее, на «а», плохо сокращающееся имя вызвало некоторое огорчение Анены.
Крестная защищалась:
— Кумынька, Анна Пантелеевна, а ты и за Кузьму спасибо скажи; такие имена поп Николай давал, прости меня Господи, до притвора церковного не упомнила бы.
— Хорошее имечко, — вступился за «Кузьму» Андрей Кондратыч, — плотное, земляное. В нем, как в поддевке хорошей, ходить будет Кузярушка…
Празднование крестин, а заодно и именин происходило на Косьму и Демьяна в передней избушке.
Были щи из свежей капусты, жареная баранина с картошкой, соленые рыжики и пироги с морковью и с изюмом. Дядя Ваня купил к торжеству кагора, вина церковного, за которым и производились поздравления.
Виновник торжества оставался в задней келейке. Он все еще отсыпался после октябрьского купанья, просыпаясь только для груди матери и для исправления некоторых неудобств, свойственных этому возрасту. Бабушка Федосья его охраняла.
Крестный, единственный раз показавшийся в нашем доме, только на этом празднике, был молчаливый мужчина с большой бородой, имел медвежий вид, но без медвежьего добродушия.
Лет семи от роду имел я с ним, после хождения возле купели, вторую встречу, при следующих обстоятельствах: я был в церкви с бабушкой. К концу службы она показала мне на впереди нас стоящего, обросшего бородой мрачного мужчину, объяснив, что это крестный, что хорошо бы мне подойти к нему и поздороваться.
Сказано — сделано. Дети любят быть вежливыми. Я обошел мужчину, чтоб показаться ему с лица, тронул его за руку и сказал:
— Здравствуй, крестный.
Мужчина наклонился ко мне, не поняв сразу моего приветствия.
— Здравствуй, крестный, — повторил я, протягивая ему руку.
— А ты чей? — хмуро спросил он.
Я сказал. После этого крестный гмыкнул в недоумении, что ему со мной делать. Потом нашелся: он взял пальцами мое ухо, больно сдавил его и сказал:
— А если крестник, так вот тебе, — не шляйся по церкви… На этом случае и кончилось блюстительство крестного над моим поведением в жизни. Нечего говорить, что и я не проявлял с той поры особенных усилий для встречи с ним.
На празднике крестин, по утверждению присутствующих, он сказал одну-единственную фразу, поднося для чоканья рюмку кагора к отцу и матери:
— Чтоб все хорошо было, чтоб крестник мой не раскаялся в том, что родился…
Что касается крестной, простейшей до примитивности женщины, она до смерти своей навещала нас и всюду хвалилась крестником.
Рождение ребенка перевернуло жизнь в келейке, подняло ее темп, сблизило живущих и, можно сказать, сгрудило их возле крошечного существа. Отец, мать, бабушки, дядя Ваня и Андрей Кондратыч стали непременными участниками в младенческих перипетиях.
Каждый из них нес свои лучшие запасы, годные для ребенка: бабушки ворчали на промахи неопытной еще матери, урывали к себе новорожденного зверька, укутывая, убаюкивая его, волнуясь из-за малейшего его писка, и грелись сами над тем, который будет продолжать собой их кончающуюся жизнь.