Хлыст
Шрифт:
Хлыстовское человекобожие […], потеряв точку опоры в распутинстве, возрождается в бушующей стихии революции — «большевизме». Последний есть в наших глазах […] прежде всего, разновидность хлыстовства с его пьяной оргийностью.
Мистика здесь неотделима от геополитики. Булгаков ратовал за дальнейшее сближение с союзниками. Блок (именно по этому вопросу разошедшийся с Мережковскими) понял необходимость мира раньше многих своих современников, хоть и позже Распутина.
В своих диалогах На пиру богов, написанных в Киеве 1918 года и стилизованных под Три разговора Владимира Соловьева, Булгаков много раз возвращается к своим мыслям о Распутине. Подобно тому как Три разговора, обличая толстовство, постепенно сосредотачиваются на теме антихриста, которым оказывается ницшеанский сверхчеловек, — На пиру богов обличают большевизм, но возвращаются к теме сверхчеловека-Распутина. Один из участников диалогов, Общественный деятель, называет Распутина истинным вдохновителем революции и для характеристики предреволюционного строя придумывает неологизм — «хлыстократия». Он говорит даже о «хлыстовских экспериментах», которые производились над Россией в разгар мировой войны (нелегко угадать, что он имел в виду, разве что сухой закон). Другое действующее лицо, Светский Богослов, считает: церковь должна была отказаться от «распутинствующего царя […] как только выяснилось, что Россия управляется вдохновениями хлыста» [2181] . Любопытно еще, что этот персонаж называет
2181
Булгаков. На пиру богов (Pro и contra) — в кн.: Булгаков. Христианский социализм, 280.
2182
Там же, 284.
2183
Там же, 280.
2184
Там же, 288.
В не опубликованных при жизни скорбных воспоминаниях Агония, написанных в «Царьграде» (Стамбуле) в 1923 году, ставший беженцем Булгаков от первого лица продолжает размышления своего недавнего героя-Беженца. Убийство Распутина Булгаков характеризует почти теми же словами, что и Блок: «пуля, направленная в Распутина, попала в царскую семью» [2185] . Философ вспоминает страх и едва ли не скорбь, которые вызвала у него гибель Распутина. С этого убийства «началась революция»; оно революцию «разнуздало», и это было очевидно для Булгакова «уже тогда». Здесь Булгаков сполна признается в «шестом чувстве», неожиданном для недавнего еще марксиста — в мистической любви к русскому царю. Он признавался и в том, что с Распутиным было связано у него «самое мучительное» ощущение предреволюционных лет: этот хлыст воплотил святые для Булгакова идеи русского религиозного возрождения. Явление Распутина напрямую связывается философом с теократическими пророчествами Соловьева. «Самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России» [2186] , — писал Булгаков. Его Беженец говорил то же самое: «Царь взыскал пророка теократических вдохновений, — ведь это ему и по соловьевской схеме полагается!» [2187] Между прочим, Распутин Соловьева читал, хотя, конечно, мы не знаем, понимал ли он его так же, как Булгаков, или как-нибудь иначе [2188] . Во всяком случае, Булгаков называл союз Николая II и Распутина величественным, знаменательным и пророчественным.
2185
Булгаков. Агония — в кн.: Булгаков. Христианский социализм, 309.
2186
Там же, 306–307.
2187
Булгаков. На пиру богов, 251.
2188
М. А. Новоселов в своей конфискованной брошюре Григорий Распутин и мистическое распутство рассказывал, как Распутин в принесенные ему книги Соловьева «посмотрел да и сказал: — Да, человек он хороший… Он свое, а я свое… Но… профессор профессора судить не может» — Гуверовский архив, фонд Николаевского, оп. 129, ед. хр. 1, л. 10.
Про себя я Государя за Распутина готов был еще больше любить, и теперь вменяю ему в актив, что при нем был возможен Распутин […] Царь взыскал пророка, говорил я себе не раз, и его ли вина, если, вместо пророка, он встретил хлыста [2189] .
Понятно, что убийца Распутина, с которым Булгаков познакомился в эмиграции, не вызывал у него симпатии. Воспоминания самого Феликса Юсупова о том, как он убил Распутина, часто напоминают попытку оправдаться. Возможно, под влиянием своих бесед с Булгаковым он использовал ту же аналогию между распутинством и большевизмом, о которой говорил сам Булгаков в 1917 и, позже, его Генерал: «Большевики обманули весь русский народ, который слепо пошел за ними в каком-то диком опьянении чисто хлыстовским экстазом революции». Распутин для Юсупова олицетворяет «темную похоть власти»; он не только «прообраз грядущих ужасов», но и «первый „комиссар“ большевизма» [2190] .
2189
Булгаков. Агония, 306–307.
2190
Юсупов. Конец Распутина (воспоминания), 416.
Итак, в 1917 Булгаков увидел в побеждающем большевизме мистическое наследие Распутина. В 1923 Распутин оказывается воплощением теократической идеи, завещанной Соловьевым. Жизнь и смерть Распутина приобретали значение роковых событий, похоронивших самые святые надежды и высвободивших самые зловещие силы, причем убитый воплощал в себе и те, и другие. «Убийство Распутина внесло недостававший элемент какой-то связи крови между сторонниками революции» [2191] , — писал Булгаков. Под пером философа оживает мифологема ритуального убийства, сыгравшая свою роль в идейной борьбе вокруг революции. Начиная с дела Нечаева и кончая делом Бейлиса, сторонники и противники революции пророчили: именно таким убийством она начнется. Ритуальные убийства вменялись в вину и русскому сектантству начиная с первых судебных следствий над русскими хлыстами (впервые в Москве в 1745). Теперь история дискурса делает очередной виток: сектант оказывается не убийцей, а жертвой кровавого ритуала; не субъектом, а объектом первого убийства. Как писал Родзянко:
2191
Булгаков. Агония, 309.
Событие 17 декабря — убийство Распутина — можно с полным правом считать началом второй русской революции. Нет сомнений, что виновные в этом убийстве руководствовались патриотическими мотивами. […] Они считали своим священным долгом избавить императорскую семью и Россию от гипноза, во власти которого они пребывали. Результат, однако, оказался прямо противоположен их ожиданиям. Народ увидел, что борьба за интересы России может вестись только террористическими средствами, а легальные методы не достигают результата [2192] .
2192
Rodzianko. The Reign of Rasputin, 236.
С его интерпретацией событий легко согласиться; но она недостаточна. Бывший председатель
Думы повторял ошибку, частую для либеральных политиков: недооценивал культурную специфичность произошедшего. Он пытался, в соответствии с представлениями о юридической и политической рациональности, судить о событии, которое в отношении к этим универсалиям вообще не имело значения. Жизнь и смерть Распутина, однако, имели значение. Родзянко, назвавший книгу воспоминаний о своей политической жизни Царство Распутина, знал это не хуже других.Первое убийство переживалось не как политическое, а как религиозное действие; цели и последствия его мистически прорицались, а не рационально просчитывались; и в любом из этих жертвоприношений, реальных или воображаемых, виделось воспроизведение, желанное или кощунственное, главного события христианской истории. Если одни пытались инсценировать страсти Христовы, чтобы магически поторопить его новое пришествие, то другие подозревали инаковерующих в тайных повторениях первого убийства. Этот контекст с легкостью мифологизировал более заурядные заклания, нередкие в эпоху политического терроризма. Сакрализация насилия, придавая ему некий посторонний смысл, играла свою роль в его моральном оправдании, а значит, и в новых его воспроизведениях. Инструментальное значение мистики для подготовки политического убийства расследовал Достоевский в Бесах, но уже Бердяев читал этот роман не как детектив, написанный с целью демистификации насилия, а скорее обратным способом — как пророчество о хлыстовской природе русской революции. Андрей Белый в Серебряном голубе показал убийство поэта, организованное зловещим сектантом, в котором, как он верил задним числом, он пророчил о Распутине [2193] . У Пимена Карпова в его Пламени, романе о хлыстовской революции, ритуальные убийства следуют одно за другим, что их порядком обесценивает. Блок в Двенадцати, приветствуя революционное шествие, ведомое раскольничьим Исусом, показал первую и единственную его жертву. Все они думали, что, начав с ритуального убийства, народная сектантская стихия осуществит расправу над культурой, — для одних трагичное, для других желанное событие жизни и истории.
2193
Сергей Булгаков знал о Распутине с 1907 года (Булгаков. Агония, 306). Эта датировка заставляет поставить под сомнение слова Белого о том, что в Серебряном голубе, который писался в следующем году, он «предсказал» Распутина; см.: Андрей Белый. Между двух революций, 316, 341.
В новой, пореволюционной версии все перевернулось. Ужас истории перетасовал недавние мечты и страхи. То первоначальное заклание, которое угрожало русской цивилизации, ожидалось от хлыстовской стихии; теперь его увидели в убийстве, совершенном великим князем, графом и депутатом. Ритуальное убийство должно было произойти над предателем, поэтом, проституткой — одним словом, людьми культуры. Оно оказалось произведенным над хлыстом. Теперь уже не боялись связи хлыстовства с революцией, а, наоборот, сожалели о загубленном союзе хлыста и монарха. Блок, Булгаков, Родзянко рассматривали убийство Распутина как решающий акт русской катастрофы. Сюжет Серебряного голубя оказался инвертирован. В сакральном действе, давшем старт революции и освободившем путь большевизму, в жертву был принесен хлыст.
РЕМИЗОВ.
Трансформация дискурсивных моделей нагляднее всего проявляется в перемене акцентов при обработке одного и того же литературного сюжета. В 1907, том же году, когда писалась опера Римского-Корсакова Золотой петушок и был задуман Серебряный голубь, Алексей Ремизов написал новую сказку на старую пушкинскую тему: Царь Додон [2194] (у Пушкина царя звали ‘Дадон’, а Ремизов пишет ‘Додон’, и так же в опере Римского-Корсакова). Могучему царю Додону помогает одноглазый Лука. У дочери Додона женские органы слишком велики, и никто не хочет на ней жениться. Лука разыскивает для нее кандидата с достаточно большим членом. Нечеловеческая величина последнего и есть центральный пункт сюжета; величина эта описывается с помощью разных красноречивых подробностей. Инвертируя и контаминируя мотивы обоих пушкинских сказок о кастрации — ранней сказки Царь Никита и поздней Сказки о золотом петушке, Ремизов строит тонкую систему оппозиций, заявленную уже названием его сказки. Пушкинской паре ‘царь Дадон и его помощник с отсутствующим членом’ Ремизов противопоставляет новую пару ‘царь Додон и его помощник с гипертрофированным членом’. В форме иронической сказки мы читаем все тот же сюжет о природе власти; но если природа означающего все та же, фаллическая, то величина фаллоса резко меняется, воплощая этим смену господствующих дискурсов. Внутри общего сюжета нарративы Пушкина и Ремизова соотносятся друг с другом так же, как Селиванов и Распутин в их общей роли пророка у трона.
2194
А. Ремизов. Заветные сказы. Петроград: Алконост, 1920; цит. по публикации М. Козьменко в: Литературное обозрение, 1991, 11, 77–79. Рукопись сказки, помеченная 1907, хранится в Houghton Archive в Гарварде.
В 1906 году Ремизов написал жестокую карикатуру на русское сектантство в повести Чертик [2195] . Тут изображен настоящий изувер, по профессии «тараканомор», а по вере, по-видимому, хлыст. Он призывает Конец Света, хлещет себя и подругу, предается особо неприятному разврату и задумывает ритуальное убийство. Он не имеет особых способностей, так что сметливому гимназисту удается провести его средствами, издавна знакомыми анти-религиозной литературе: на глазах читателя инсценируется чудо, в которое верит фанатик, а читатель, естественно, не верит. Но эти представления Ремизова менялись, и динамика их захватывала буквально того же героя. В эмигрантских воспоминаниях Белый огонь Ремизов вернулся к памятному ему с детства «тараканомору». Теперь он оказался старообрядцем, наизусть знающим Житие Аввакума, так что именно благодаря ему Ремизов узнал эту свою любимую книгу [2196] .
2195
Ремизов. Избранное. Москва: Художественная литература, 88–115.
2196
Там же, 491.
В предреволюционной повести Ремизова Пятая язва подобная фигура обобщается до символа народной веры и магической силы, которые показаны с парадоксальной смелостью и в полном отрыве от современных реальностей. Воплощая в себе анти-западнические увлечения писателя с редкой даже для этого времени интенсивностью, текст направлен против русского либерализма вообще и его символистского преломления Белым в особенности. «Вольное страдание […] спасает […] русский народ» [2197] , — уверен Ремизов. Эта знакомая идея воплощается в столь же знакомом треугольнике. Мудрый Человек из Народа носит здесь фамилию Шалаев (наверно, это отсылка к Радаеву) и прозвище Блудоборец. Он «спасает» народ так, как делали это Радаев, Щетинин и Распутин; процедура лечения Красавицы посредством полового акта с ней описана Ремизовым вполне откровенно. Роль Слабого Человека Культуры исполняет следователь Бобров, к которому поступила жалоба Красавицы. Следователь умирает после единственной беседы с Шалаевым, вновь осуществляя замкнутый сюжет Золотого петушка и Серебряного голубя.
2197
А. Ремизов. Избранное. Лениздат, 1991, 375.