Хмель
Шрифт:
– Режь, ирод, а в моленную не войдешь! Сатано паскудный! Не зришь души своей греховной. Убойся бога, сидящего на херувимах. Его же трепещут небесные силы и вся тварь со человеками, един ты презираешь и неудобства показуешь.
Пантелей кинул в ножны шашку и подступил грудь в грудь к Прокопию Веденеевичу.
– Ну, дай дорогу!..
– Изыди!
А, вот ты как! Сицилиста вскормил – и туда же, в святые апостолы!
Пантелей схватил Прокопия Веденеевича за руку, но старик так его толкнул в грудь, что бравый казак, гремя шашкою, отлетел к двери.
Старший брат поставил лампу
Два окошка закрыты на ставни. Вся стена на восток заставлена иконами старинного письма. Братья почтительно перекрестились. Перевернули постель Прокопия Веденеевича на узенькой деревянной кровати, но дезертира не нашли. Перешли с лампой в большую горницу, а следом за ними Меланья.
Ни под периной, ни под кроватью дезертира не оказалось.
Нянька Анютка спала на деревянном диванчике. Девчонку не стали будить. Вернулись в избу и поставили лампу в обруч.
– Под пол полезем?
– Погоди ужо, Пантюха. Покурим.
Андрюха вынул из кармана полушубка кожаный кисет и стал набивать трубку.
– Не сметь, анчихристы, паскудить избу! – закричал Прокопий Веденеевич. – Курите у себя в хлеву, а в моей избе не сметь, грю! Меланья, дай им, собакам, по губам. По губам их! Сковородником иль ухватом.
– Лежи, лешак.
– Ах, да што же это деется? А? Иль у вас стыда нету? В избе-то, в избе-то не курят.
– Ишь, – подмигнул Андрей Пантелею, – как у него раздобрела невестушка! Гляди, баба, он тебе, старый сыч, накатает горку! Как потом жить будешь, а? Иль по вашей тополевой вере дозволено, а?
– Сатаны!
– Помалкивай, леший! Ишь отпустил космы. Собрать бы вас всех, староверов, да разложить среди улицы, да влупить бы горяченьких. И всю вашу веру разметать в пух-прах. Што брови лохматишь? Не по ноздрям говорю? Ничаво! Обвыкнешься.
Андрюха набил трубку, отделанную серебром и медью, Пантелей свернул цигарку.
– Высекай огонь, Пантюха.
Пантелей достал из кисета кварцевый камень, отщепил ногтем от комка трута малую дольку, прижал ее большим пальцем на камушек и начал бить стальным кресалом. За взмахами руки лентою вилась мелкая осыпь искр, но трут не загорался.
– Э, братуха, трут никудышный. А ну, десятник, достань уголек из загнетки.
Савва Мызников развел руками.
– Достань, говорю, огонек!
– По нашей вере, государи служивые, никак неможно прикасаться к чужой печи. Осквернение будет.
Пантелей сам пошел к печи, но подскочила Меланья.
– Серянки достану! Не срамите святое место где хлеб печем.
Пантелей потеснил Меланью, как бы ненароком упершись рукою в ее грудь.
– Попалась бы ты мне в Маньчжурии!
– Окстись, окстись! – отскочила Меланья. Пантелей вытащил заслонку, протянул руку к загнетке и тут же ее отдернул.
Нагнулся и посмотрел в цело. Там виднелась
еще одна заслонка. Тронул рукою.– Эге-ге-ге, братуха! Да тут чья-то… выглядывает. Ей-бо, шире печи.
– Да ну?
Пантелей вынул шашку и ткнул в толстый зад Филимона.
– А-а-а-а! – завыл Филя.
– Ишшо разок пхни. Так его, так! Эвон где голубчик схоронился.
Филя вылез из печи весь в саже, как черт из преисподней. Только белки глаз и зубы сверкали. Слезы катились у Фили по щекам и терялись в бороде.
– Как есть я пустынник, никуды не пойду! – вопил Филя, размазывая сажу по щекам. – И сказал Спаситель: «Не убий!» И я к тому сготовился. Сатанинское ружье в руки не приму.
– Примешь, лешак! Офицер иль фельдфебель съездит разок-другой в зубы, черта в руки примешь, не то ружье.
– По Писанию то не дозволено. Тятенька, скажи им! Я нутром хвораю. Сколько в зимовье-то мучился!
– Там тебя вылечат, поторапливайся. Твой брательник сицилист утопал в дисциплинарку, туда и ты пойдешь. Образумишься.
Увели Филю, ополоумевшего от горя. Он даже не простился с женою и дочерью.
Меланья всплакнула для порядка. И во всю рождественскую службу со свекром ни разу не сбилась с торжественного песнопения…
Соседки судачили: не узнать Меланьи. Ни печали в лице, ни тумана в глазах. Хаживала по деревне в шубке, крытой плюшем, в пимах с росписью – «романовских», в каких только богатые казачки форсили по улицам стороны Предивной.
Соседка Трубина, встретив Меланью на улице, игриво подмигнула бесстыжим глазом:
– Радеешь со свекром-то? Грех жжет щеки и вяжет язык. Прокопий Веденеевич утешил:
– Наговор не слушай, а живи, как по вере нашей, – благодать будет.
– Стыд-то!
– Стыд не сало. Кинут в щеки – ничего не пристало. Вскоре после рождества Прокопий Веденеевич объездил молодых рысаков и, как обещал, повез невестушку в Минусинск «поглядеть сутолочный город», а заодно купить в кредит в американской конторе сенокосилку и конные грабли.
В деревянном тихом Минусинске пахло блинами и шаньгами, а в трехэтажном каменном доме Юсковых – внуков бабки Ефимии, почтенные горожане справляли Новый год.
Горели свечки на елке, мигали невиданные электрические лампочки, как назвал их Прокопий Веденеевич: «сатанинские бельма», а в купеческих лавках от всякой всячины рябило в глазах.
Нежданно он встретился с Дарьюшкой Юсковой.
В нарядной беличьей дошке, в фетровых сапожках и в пуховой шали, печальная и тихая, шла она улицей.
И вдруг остановилась.
– Прокопий Веденеевич… – проговорила Дарьюшка, и глаза ее распахнулись, ожидающие, жалостливые.
Он раза два мельком видел Дарьюшку в Белой Елани, потому и не узнал.
– Дарьюшка назвалась и спросила:
– Есть ли какое известие от Тимофея Прокопьевича?
– Эко! – хмыкнул старик. – Отторг нечестивца, яко змия! И вести от него не жду, а такоже письма с сатанинской печаткой.
И пошел себе дальше, не оглядываясь.
«Из сердца вынул, из души выкинул! – сердился старик, недовольный, что Дарьюшка напомнила ему о меньшом сыне. – Ишь ты, ждет вести! Богатеющая невеста, а круженая. Чаво ей приглянулся Тимка?»