Хмель
Шрифт:
III
Филаретова кровушка взыграла в Тимофее. Неуемная, неприкаянная к углам и притолокам, она будто гнала Тимофея по белу свету, и он нигде не находил себе покоя.
Прокопий Веденеевич отторг непутевого сына, а кровь сочилась: сын ведь, не мякинное брюхо, силушка! Но чья силушка? Анчихриста. Не миловать, биться надо не на живот, а на смерть.
Наведываясь к Филимону в дом, старик запирался в моленной горнице и, часами выстаивая на коленях, не раз ловил себя, что не богу молится, а смутные мирские думы ворошит перед образами. Как жить, коль анчихрист сошел на землю под прозванием красных? И сын Тимофей пожаловал снова в тайгу из Петрограда – самый что ни на есть красный и безбожник!
Заговорить
Меланья тоже молилась на старинные иконы, а потом подходила к окошку, засматриваясь на белый тополь, ждала некоей милости господней.
Филимон Прокопьевич поговаривал: не поехать ли в Каратуз в православную церковь, кому-то надо грехи отдать? А где крестить ребенка? Народилось чадо после окаянного выродка Димки – Филимоново чадо – девчонка, и до сей поры как подкидыш у крыльца. Ни в лохань не окунули, ни крестом не осенили, ни песнопеньем не усладились. Нехристь растет. Беда пристигла. Погибель. И на деревню глаз не кажи – круговорот, порядка нет. Сперва шумнула власть временная, без царя и урядника, потом временную пихнули, и объявились красные. К чему бы то? К погибели или ко здравию?
Ума не мог приложить…
IV
Мороз устилал узорами стекла, чадно дымилось смолье на каменке русской печи. Меланья вязала варежку возле огня. Филимон драил суконкой медные бляхи на выездной сбруе – в дорогу собирался. С продразверсткой выкрутился. Нате, жрите, содомовцы! Теперь поедет в Минусинск деньгу зашибать. До весны; пожалуй.
Ребятенки – чернявая Маня и несмышленыш Димка – шестой месяц по второму году, забавлялись возле хомутов.
Медные побрякушки блестят, а от наборных шлей и уздечек так вкусно пахнет дегтем.
Поздний вечер. Побаски да сказки бы слушать. Но не речист Филимон Прокопьевич, не потешит Меланью притчами из Святого писания и бывальщину не утыкает цветами, чтоб скука не замывала сердце: сопит да молчит.
Меланья зевнула:
– Апроська чей-то припозднилась…
– И то! – фыркнул Филя. – Ты смотри тут без меня, доглядывай за ней. На деревню чтоб нос не совала – моментом совратится.
– Дык я и так не отпущаю. Сам повелел пойти разузнать, каких заарестованных привезли с тайги.
Филя сосредоточился на медных бляшках. Не сбруя – загляденье. Хоть не малиновые перезвоны, как у Юсковых, но форсу задать можно. Да и рысаки удались на славу: рвут как дым из трубы в морозную ночь.
В избе жарко. Топится железная печка. Дверь по углам заиндевела, а на пороге сверток кошмы, чтобы не тянуло холодом в ноги.
По хозяйству управились. Рысаки в конюшне, Буланка тоже уминает сено. Надо бы еще коня купить, да кто знает, какая жизнь будет при красных? Две коровы в стайке – одна с новотелу, другая вот-вот будет. Меланья ночами наведывается к стельной Пеструшке: вдруг отелится и телушка замерзнет? Возле двери у лавки лежит на подостланной соломе молосная телочка – красненькая, и копытца беленькие. По всем приметам – добрая корова будет. Отсудил Апроське. Как ни говори, а сироту придется выдать замуж, – не голую же спихнуть с рук. Мало ли Апроська переворачивала в доме! В шестке, устроенном под печью и в бабьем углу под лавкой – три десятка кур и хрипловатый петух, умеющий драть горло не хуже ревкомовца Мамонта Головни. Филя так и звал петуха: «Головня». В подполье десяток колодок пчел – как без меда жить ребятенкам, коль сахару давным-давно нету в деревне? Под теплыми сенями устроен хлев, и там обитает хрюкающее население. Возле коровника овечий пригон на два десятка овец и баранов, крытый покатым навесом от сивера – ледяного ветра с поймы Малтата. Четырех баранов пришлось прирезать и сдать в продразверстку. Легко ли! Кишка за кишку заходила от жалости. И так они
блеяли, горемычные, будто чуяли, что режут их не для Филиного брюха, а в продразверстку для каких-то пролетариев, как пояснил председатель ревкома Мамонт Головня.Хозяйство немалое – знай поворачивайся. Без работящей Апроськи не управились бы. Вжилась сирота в семью, как витка в иголку. А с весны и до осени – чужие руки, поселенческие.
– Идет Апроська, – сказала Меланья. Разгоряченная морозом, не по годам рослая и ладная, в рыжем полушубчике с Меланьиных плеч, в разбухших подшитых валенках и в суконной старушечьей шали, Апроська внесла в избу вместе с холодом улицы обжигающие новости:
– Ой, чо деется! – громко оповестила, стягивая шаль и полушубок. – Чо деется!..
Филя отложил сбрую, Меланья – рукоделье.
– С двух приисков привезли заарестованных. С Благодатного самого Ухоздвигова с Урваном, а с Ольховки анжинера Гриву, который мужиком будет учительши Дарьи Елизаровны, да подрядчика какого-то и еще двух сынов самого Ухоздвигова, охицеров. Иннокентия Иннокентьевича будто и Андрея Иннокентьевича будто. И оружья много нашли. Восстание будто подымать хотели.
– Будоражатся, будоражатся, – бормотал Филя, почесывая толстый зад. – К весне, может, и подымут. Схлестнутся красные с белыми. Ипеть грабиловка будет для мужиков.
– Казаков Потылицыных всех заарестовали, – продолжала Апроська.
– Ишь ты! Настал черед и для казаков, – обрадовался Филя.
– Сумкова старика заарестовали, который сродственник атаману Сотникову. Охицера Потылицына ишшут. По всем казакам ходют с винтовками. Страхи! К ревкому близко не подпушают…
Филя поднялся, поцарапал в затылке:
– Ишь как красные разворачиваются!
– Страхота, страхота! – тараторила Апроська.
– Спаси господи! – крестилась Меланья.
– Господь таперича не спасет, потому как красные от анчихриста власть держат, – сказал Филя.
– Самого Елизара Елизаровича заарестовали и учительшу Дарью Елизаровну заарестовали. Школу теперь прикрыли.
– Слава Христе! – помолился Филя.
– Насовсем прикрыли! У бабки Ефимии обыск был, когда анжинера Гриву привезли с тайги. Ой, что деется!.. Сама бабка с Дарьей Елизаровной, сказывают, со святым Ананием заодно, нюх в нюх. И сам святой Ананий был у их в дому, ей-бо! Пришли, значит, заарестовать, а он как дохнет на всех, так ревкомовцы с ног попадали. «Изыди, грит, нечистая сила!» А когда ревкомовцы в память пришли, святой Ананий на небеси поднялся али невидимый стал. Ей-бо! Бабка Акимиха сказывала. И все, все про святого Анания шепчутся и молятся, молятся…
Апроська истово перекрестилась, за нею Меланья, потом Филимон Прокопьевич.
Про явление святого Анания вся тайга гудит с осени. То в одной деревне видели, будто и реченье слушали; то в другой деревне. Никто толком не знал, какой веры святой Ананий. Если поповской – еретик, если дырник – тоже еретик; если федосеевец-рябиновец, как Юсковы, тоже понятно, еретик. Сама-то бабка Ефимия чистая ведьма. Как же мог святой Ананий появиться у нее? Другое дело, если бы святой Ананий, призывающий народ к восстанию против красных, переступил порог дома Филимона Прокопьевича! Тогда бы он был настоящий святой и, конечно, праведник. Надо бы спросить у батюшки: молиться ли во здравие святого Анания или анафеме предать как нечистую силу?
– Что будет-то с миллионщиками? – спрашивает Меланья.
– Выдавят золотишко, чаво более? – зевнул Филя. Апроська еще вспомнила:
– Елизар-то Елизарович, сказывают, не пьет, не ест под арестом.
– Ничаво! – хмыкнул Филя. – Как живот утянет под ребра, пить и жрать будет. Полтину мне тогда пожалел на параходе, а вот подоспел час – мильены выдавят с его! Так ему и надо: жмон, какого свет не знал, собака! И есаул такоже – собака.
– А бабы-то, бабы-то заарестованных как ревут! На всю улицу! – насыщала Апроська новостями.