Хмель
Шрифт:
– Батюшка Калистрат повелел лупить, – оправдывался Лука. – И Третьяк такоже приходил и лупил сатану. И чтоб я кажинный день споведывал мучителя.
– Мучителя? – У Ефимии задрожали губы. – Все вы треклятые мучители! И нету у вас ни совести, ни сердца, ни души! Сатано вас породил на белый свет, и сгинете, яко не бымши, – и ткнула пальцем в грудь Луки. – Пусть тебя на том свете так же лупцуют бесы, как ты…
И, не досказав, быстро ушла из избы, так и не угостив никого кутьей.
В избушке Ефимии гостевали старухи – поминали Веденейку.
Лопарев поклонился старухам, остановившись возле порога.
Стены
Войдя в избу, Ефимия молча сняла иконку богородицы с младенцем, поклонилась старухам:
– Благодарствую за поминание сына мого Веденейки. А теперь ступайте. Я молиться буду.
Старухи ушли.
Она будет молиться! До каких же пор? С ума сойти можно!
– Послушай меня, Ефимия!
– Не говори, не говори. В душе у меня черно и камень лежит. Нету силы жить, Александра. Нету! Зрить народ во тьме да в забвении тяжко. Тяжко! Не зри меня. Ступай.
Она была, как мечта, вся из противоречий. Ее нельзя было судить, как не судят малое дитя за ослушание.
– Ефимия!..
– Поцелуй меня и ступай.
Лопарев схватил ее, прижал к себе и все целовал, целовал в щеки, в глаза, в губы, куда попало. Иконка упала на пол.
– Пусти, пусти! Богородица пречистая, помоги мне!
– Я не оставлю тебя. Не оставлю. Довольно молитв. Хватит! Жить надо. Жить, жить! Вспомни, какая ты была в роще. Тогда ты вся светилась, как солнце!
– И солнце в тучи заходит.
– Не вечно же оно бывает в тучах?
– Не вечно. Может, и на моей душе настанет просветление. Погоди.
– Вместе будем ждать. Я же муж твой. Ты же сама сказала, что я муж твой. Или забыла?
– Нету покоя на сердце, Александра! Нету. Одной надо побыть. Не хочу, чтоб ты зрил меня в смятении да в тумане. Пусть я для тебя буду всегда как небо без туч.
– Тогда не гони меня.
– Не буду гнать, не буду. Только дай мне отстоять всенощную молитву.
– Нет, нет, нет!
– Молю тебя, дай мне одну ночь! Одну ночь! На теле моем сошли коросты от огня, и рана зажила от посоха сатаны, а в душе раны кровью точат. Те раны закроются, если богородица пречистая услышит мою молитву.
– Ты же столько молилась, а разве она услышала?
– Услышит, услышит!
– Будем вместе молиться. Вместе!
– Нет, нет, нет! Нельзя молиться вдвоем, коль души разные. Ищу я, ищу, а чего – сама не знаю. И нет мне покоя. Ты видел, как люди по землянкам живут? В коростах, голодом и холодом, а дядя Третьяк обжирается да бедных мытарит. Такую ли я крепость просила у господа бога, когда на костылях прокляла Филарета-мучителя?
– Есть одно спасение – уйти из общины. Послушай меня…
– И не говори! Не совращай, Александра. Или ты сам от сатаны народился? Как я могу уйти, если кровью поклялась? И как уйти от бедных людей, которым я помогаю лечением? Неможно! Нет, нет!
– Если ты поднимешься против Третьяка и Калистрата, они убьют тебя, Ефимия. Неужели ты этого не видишь?
– Не убьют! Не убьют! Разве убил меня Филарет? Огнем жег, посохом ударил, да мимо!.. А что теперь? Сам в рубцах и в крови. А я живая. И жить буду. Дай мне одну ночь. Одну только
ночь!– Если ты меня сейчас прогонишь, я пойду, подниму общинников и скажу, что Третьяка с Калистратом надо прогнать из общины.
– Ой, ой! Что ты! Никого, никого не поднимешь, а сам себя погубишь. Нельзя так.
– А как надо? Как?
– Не ведаю. Буду молиться.
– О!..
– Не мучай меня, жену свою. Дай мне одну ночь.
– О!..
И, как пьяный, вышел из избы.
Долго стоял на берегу Ишима. Чужой он, чужой в общине. И никогда не сумеет быть своим для таких вот темных и забитых людей. И даже Ефимию не понимает.
«Уйти мне надо. Уйти!» Но куда?!
VI
Попутный ветер толкал Мокея в спину да насвистывал: «Сибирь, Сибирь!»
– И без того ведомо: Сибирь. Да не пропаду, может? Ехал, ехал – и все один на тракте. Пустынность. Под вечер показался встречный обоз. На телегах везде тюки с шерстью, навьюченные под бастрики. В каждой телеге пара лошадей. Мокей поздоровался с купеческими обозниками и попросил воды.
– Эко! Угораздило тя, – миролюбиво проворчал усатый мужик с бритыми щеками и крикнул первой подводе: – Попридержи, Захар! Человек воды просит.
Обоз остановился. Усач налил из лагуна воды в медную кружку и подал Мокею. И все это без креста и спроса, не то что в общине батюшки Филарета.
– Далече едешь, паря?
– На Енисей-реку.
– В тридевятое царство, можно сказать! А мы вот, паря, из Ишима тянемся на Тюмень. На ярманку поспеть надо. Ноне богатющая ярманка будет.
Что за ярмарка? Мокей не знал. Думалось, вся Сибирь голая, как ладонь, да каторжная. А вот тянется обоз из Ишима на осеннюю ярмарку.
Вспомнил, как ехал с единоверцами ходоком на Енисей и далеко объезжали сибирские городишки, чтоб не опаскудиться среди щепотников. Изредка наведывались в деревни за хлебом и мясом и то боялись как бы не оскверниться. А ведь и в городах люди живут, только без свирепости, без огня. «Филипп-то как пожег единоверцев!» И будто перед глазами поднялось языкастое пламя сосновых срубов и оттуда, из огня, неслось радостное песнопение…
Как же так? Одни живут вольно, походя не крестят лоб, не творят всенощных служб и не думают, что они великие грешники и что им уготована геенна огненна; другие сами себя терзают, носят вериги, орут о спасении. А от кого спасаться?
Как осенние листья падают с дерева, так постепенно Мокей отряхивал страхи господни, запреты, жадно приглядываясь к людям.
Долго гостевал в Ишиме – малом деревянном городишке на бойком тракте.
На постоялом дворе Мокей спал под сенным навесом со щепотниками, кои кукишами крестились, табак смолили, аж дым из ноздрей валил, и в бога ругались до того отчаянно и срамно, что у Мокея дух захватывало.
От общения с проезжим текучим людом у Мокея голова кружилась: до чего же разный народ проживает на белом свете! И татары, и киргизы, и чалдоны, и все текут, бурлят, каждый разматывает собственную жизнь, нимало не беспокоясь: угодно ли то Исусу. Или он морду отворотил от такого народа?
Заглянул Мокей в киргизскую харчевню. Дивился, как люди в теплых бешметах жрали барана на большущем медном блюде, хватая мясо руками, и сало текло им до обнаженных локтей. Табак жевали и тут же плевались на пол. Срамота! А живут же, живут!