Хмурое утро
Шрифт:
– Кто это Иван Гавриков? – спросил Рощин.
– Я.
– Зачем же ты шалишь, огорчаешь Екатерину Дмитриевну?
Иван Гавриков тяжело вздохнул, голубые глаза его стали совсем невинными.
– Приходится… Я учусь-то хорошо. Ты посмотри у девчонков чистописание: забор – палки. Вот моя тетрадка. То-то, удивишься. Таблицу умножения всю знаю, хочешь, спроси? – Он изо всей силы зажмурился.
– Верю, верю.
Вадим Петрович сел на пол, поджав ноги, продолжал перелистывать дневник. В нем ни слова не было о себе. Но с каждой страницы будто поднималась к нему Катина вечная юность, доверчивая и чистая нежность. И он видел ее руку с голубоватыми жилками, ее теплые, ясные глаза…
– Девятью девять – восемьдесят один, что, не правда? – сказал Иван Гавриков..
– Молодец, молодец…
– В Киев.
– Ты не врешь?
– Очень мне нужно врать.
– У нее, – может быть, ты знаешь, – где-нибудь еще спрятаны письма, тетрадки?
– Все тут… Я и эти нынче домой возьму, она наказывала – пуще глаза беречь тетрадки, а то мужики опять раскурят.
На последней страничке дневника он прочел:
«…Я почему-то верю, что ты жива и мы встретимся когда-нибудь… Ты представляешь – я вышла из долгой, долгой ночи… Мне хочется рассказать тебе о маленьком мире, в котором я живу. Птицы за окошком меня будят. Я иду на речку купаться. Потом, по дороге, я пью молоко у тетки Агафьи, – я ей должна уже рубль шестьдесят копеек, но она подождет. Потом приходят дети, и мы учимся. Нам ничто не мешает, у нас нет никаких забот. Оказывается – человеку совсем не то нужно, что нам казалось нужным и без чего мы не могли жить… Прямо стыдно сказать – мне будто опять семнадцать лет, – я знаю, Дашенька, ты поймешь, о чем я хочу сказать… Меня только огорчает иногда мой самый любимый мальчик, Иван Гавриков… Он необычайно…»
На этом письмо обрывалось, потому что не хватило больше места в тетради. Вадим Петрович подтянул Ивана Гаврикова, поставил его у себя между колен.
– Ну? Чего тебе подарить?
– Патрон.
– Пустого-то у меня нет…
– А ты выстрели, пойдем на двор.
Вадим Петрович поднялся с пола, сложил тетрадь и стал засовывать ее за гимнастерку.
– Эту тетрадку, Иван, я возьму.
– Ни, она заругает.
– Я тетю Катю скоро увижу и скажу ей, что взял… Пойдем на двор – стрелять…
18
Солнце в безветрии жгло пустынные улицы Царицына, где у подъездов с настежь распахнутыми дверями лежали груды мусора. Обыватели попрятались. Лишь на спусках к Волге погромыхивали вскачь ломовые телеги с казенным имуществом и учрежденскими архивами. Город доживал последние часы. На подступах к нему Десятая армия, сильно поредевшая после Маныча, едва сдерживала натиск свежей Северокавказской армии генерала Врангеля.
Еще работала телефонная станция, но в городе уже не было ни воды, ни электричества. Заводы остановились. Все, что можно было вывезти с них, было отвинчено, снято, разобрано и увезено на пристани. В рабочих слободах остались лишь малые да старые. Царицынский пролетариат, за эти десять месяцев понесший огромные жертвы на обороне города, не ждал пощады от белых, – те, кто еще мог, дрались в армии, другие уезжали на крышах вагонов, на палубах и в трюмах пароходов. Люди уходили на север – куда глаза глядят. Догорали на берегу Волги лесные склады. Все явственнее и ближе слышались раскаты пушек.
Вся жизнь города сосредоточилась на вокзалах да на пристанях. Берег Волги был завален мешками, ящиками, частями машин и станков, – сотни людей, обливаясь потом, с криками и руганью ворочали все это и тащили по сходням на суда. Тысячи людей, в ожидании погрузки, стояли в тесных очередях или, молчаливые, голодные, лежали на берегу, глядя сквозь неподвижно висящую пыль на маслянистую воду, сверкающую под солнцем. Широкая Волга в конце июня обмелела так, что невиданно придвинулась с той стороны песчаная мель, где ходили нагишом, купались какие-то люди. Купались и на этой стороне между конторками, среди плавающего мусора в парной воде. Но даже от реки не веяло прохладой.
Один за другим к пристаням подчаливали ободранные и грязные пароходы, с них неслись бредовые крики. Палубы были переполнены беженцами и красноармейцами, – живыми среди трупов и стонущих, бормочущих, беснующихся в бреду сыпнотифозных. Десятки пароходов и буксиров, дожидаясь разгрузки и погрузки, терлись бортами о борта, гудели сипло. Все они прибыли снизу, из Астрахани и Черного Яра.
Осыпанные известью санитары бежали на палубы, шагали через
лежащих больных, отбирали трупы и сбрасывали их на берег, чтобы очистить место для живых. Порошили известь и лили карболку. Был приказ – складывать трупы на берегу в лимонадные и квасные киоски. От жары трупы начали вздуваться и распирали эти легко сколоченные балаганы. Тяжелый смрад в особенности торопил людей покинуть царицынский берег. Над городом проплыли – тенями сквозь пыльное марево – врангелевские самолеты. Они сбросили бомбы в реку.Люди прорывали заставы у пристаней, – цепляясь мешками за штыки красноармейцев, кидались на палубы. С треском туда же летели ящики, мешки. Пароход оседал так, что вода подходила к бортам.
В этой толчее, на берегу у самых сходен, стояла телега, в которой лежали Анисья и Даша. Привез их с фронта Кузьма Кузьмич – согласно жесткому приказу командира полка: хоть самому сдохнуть, но обеих женщин эвакуировать не по железной дороге, но непременно пароходом. Телегин сказал ему:
– Товарищ Нефедов, вы никогда не выполняли более ответственного поручения. Вы их высадите и устроите там, где это будет возможно. Воруйте, убивайте, но вы должны их хорошо кормить… Отвечаете за их жизнь…
Кое-как прикрытые тряпьем, они лежали в сене на телеге, как два обтянутых кожей скелета. Анисья была уже в сознании, но слаба так, что не могла сама открыть рта. Кузьме Кузьмичу приходилось пальцем раздвигать ей зубы, чтобы дать попить из бутылки теплой воды. Даша, захворавшая сыпняком позже Анисьи, была в бреду и не переставая что-то бормотала тихим, сердитым голосом.
Кузьма Кузьмич пропустил уже много пароходов. Со слезами он умолял и прибегал ко всяким хитростям, прося людей помочь ему перетащить женщин на палубу, – в такой суровой обстановке его и не слушали. Прислонясь к телеге, он глядел воспаленными глазами на этот мираж, – на красноватые сквозь пыль отблески солнца на теплой душной реке и ревущие в нетерпении пароходы, набитые трупами. Снова послышался грозный рев моторов, – бомбы на этот раз взметнули землю где-то неподалеку, и пылью застлало всю набережную. Много людей кинулось в Волгу и поплыло к подходящему теплоходу, крича: «Кидайте концы…» Но концов им не кинули, и долго еще около его бортов крутились головы, как черные арбузы.
Теперь остался едва ли не последний пароход – желтый, низенький буксир с огромными измятыми кожухами колес. Он подваливал не к конторке, а – около нее – прямо к мосткам, где не было людей. Кузьма Кузьмич повернул телегу по глубокому песку и рысью первый подъехал к мосткам, побежал по ним и отчаянно замахал руками.
– Эй, капитан, товарищ, – закричал он серенькому старорежимному старичку на мостике, – я эвакуирую жену и сестру командующего фронтом, дело пахнет для вас расстрелом, давайте-ка мне двоих из команды – перенести женщин на буксир…
Возбужденное лицо его и решительные слова подействовали. Через борт на мостки перелез голый по пояс, мрачный, грязный кочегар в изодранных штанах.
– Где они у вас?
– Товарищ, вам одному не справиться…
– Ну да…
Кочегар подошел к телеге, взглянул на лежащих женщин, указал на Анисью:
– Эта, что ли, жена командующего фронтом?
– Эта, эта самая… Если что с ней не в порядке будет, – ну, прямо, всем расстрел…
– Чего вы мне вкручиваете, это же наш кок Анисья, – спокойно сказал кочегар.
– Вы очумели, товарищ, какой там кок…
– Да ты на меня не кричи, чудак. – Он легко вынул Анисью из телеги, взвалил на плечо, подкинул ловчее. – Подсоби-ка – и эту, что ли, взять…
Захватил в охапку обеих женщин и пошел к буксиру, – доски гнулись под ним до самой воды.
Кузьма Кузьмич, очень довольный, тащил за ним мешок с хлебом и салом и сумку с медикаментами…
Утром третьего июля Степан Алексеевич, учитель гимназии, вытаскивал из подвальной кузни на дворик матрацы, подушки, кресла, обитые зеленым плюшем, стопки книг и рукописей. Выволок, шатаясь, огромную охапку пыльных штанов и сюртуков, юбок и шерстяных платьев, бросил все это на землю и раскрыл рот, вытирая рукавом ручьи пота. У него все было мокрое – желтые волосы и борода, парусиновые брюки и несвежая рубашка, прилипшая вместе с помочами к сутулым лопаткам.