Ход конем
Шрифт:
Дядя держал дверь открытой и смотрел на него.
– В сущности, единственная их болезнь – это молодость. Однако – впрочем, я, кажется, уже говорил, что молодость очень напоминает бубонную чуму или оспу.
– Да, – снова сказал он. – Может, это относится и к капитану Гуальдресу. Насчет него мы ошиблись. Я думал, ему лет сорок. Но она сказала, будто он старше ее всего лет на восемь или десять.
– Значит, она думает, что он старше лет на пятнадцать, – сказал дядя. – Значит, он наверняка старше лет на двадцать пять.
– На двадцать пять? – спросил он. – Это возвращает его в ту категорию, к которой он и принадлежал.
– А разве он когда-нибудь из нее выходил? – сказал дядя. Он все еще держал дверь открытой. – Ну? Чего ты ждешь?
– Ничего, – сказал он.
– В таком случае, спокойной ночи и тебе тоже, – сказал дядя. – Ступай домой и ты. Этот детский сад на сегодня закрыт.
III
Ну что ж, раз так, то он пошел к себе
Следовательно, и он тоже – ведь до восемнадцати ему оставалось совсем чуть-чуть. Да только теперь неважно, будет ему восемнадцать, восемь или восемьдесят, – ведь даже если восемнадцать ему исполнится завтра утром, он все равно опоздает. Пока он сможет добраться до офицерского училища, а тем более завершить курс, война кончится, и люди уже обретут способность о ней забывать.
Да и вообще, для Соединенных Штатов она уже кончилась: англичане, горстка мальчишек – кто его ровесники, а кто и моложе, – летавшие на истребителях Королевских военно-воздушних сил, остановили их на западе, и теперь всей этой необоримой волне победы и разрушения оставалось только исчезнуть в бесконечных просторах России – подобно тому, как подгоняемая шваброй грязная вода расползается по кухонному полу, – так что в течение пятнадцати месяцев начиная с осени 1940 года, всякий раз, снимая военную форму или вешая ее обратно в шкаф (это и в самом деле была саржа цвета хаки, какую носят настоящие офицеры, только вместо сержантских нашивок на ней красовались голубые петлицы и канты Службы подготовки офицеров резерва, вроде эмблем студенческих братств, а также невинные металлические ромбы наподобие тех, что вечно красуются на плечах спесивых гостиничных швейцаров или капельмейстеров циркового оркестра, – все для того, чтоб еще больше отдалить эту форму от царства доблести, риска и томления духа, жаждущего почета и славы), всякий раз, глядя на нее, томясь духовною жаждой (если то была она) и чувством невосполнимой утраты, которое владело им эти последние месяцы, когда он понял, что уже слишком поздно, что он слишком долго оттягивал, мешкал и медлил, и не только от недостатка смелости, но и от отсутствия желания, воли и жажды, – всякий раз этот коричневый цвет менялся, претерпевал несуразные превращения, рассеивался и, словно отдельный кинокадр, переходил в синий цвет Британии, в загнутые крылья ныряющего сокола и скромные галуны воинского звания, но самое главное – в синеву, в синий цвет, который горстка молодых англосаксов провозгласила и назначила столь наглядным синонимом славы, что лишь прошлой весною профсоюз американских галантерейщиков и мужских портных сделал его непременным атрибутом своей торговой рекламы, и теперь каждый удачливый обитатель Соединенных Штатов, располагавший соответствующей суммой, мог пасхальным утром явиться в церковь, осиянный ореолом доблести и в то же время застрахованный от знаков ответственности и разноцветных нашивок риска.
Однако он все же совершил нечто вроде попытки (впрочем, воспоминание о ней ничуть его не утешало). В нескольких милях от города жил фермер, капитан Уоррен, служивший командиром авиаотряда в прежних Британских воздушных силах сухопутной армии, до того, как они стали Королевскими военно-воздушными силами; он съездил к нему два года назад, когда ему только-только исполнилось шестнадцать.
– Как вы думаете, если я сумею добраться до Англии, они меня примут? – спросил он.
– Шестнадцать – это маловато. А добраться до Англии сейчас трудно.
– Но если я все-таки туда доберусь, они меня возьмут?
– Возьмут, – сказал капитан Уоррен. Потом капитан Уоррен добавил: – Послушай. У тебя уйма времени. У нас у всех будет еще уйма времени, пока все кончится. Почему бы не подождать?
Вот он и ждал. Да только ждал он слишком долго. Он смог сказать себе, что последовал совету героя, и это хотя бы отчасти утолило его духовную жажду – ведь коль скоро он внял совету героя, то пусть даже ему и не хватило смелости, стыдиться ему нечего.
Потому что теперь было слишком поздно. Да и вообще, для Соединенных Штатов ничего и не начиналось, и потому Соединенным Штатам все это будет стоить только денег; деньги же, по словам дяди, самое дешевое из всего, что можно потерять или потратить; цивилизация и придумала-то их затем, чтоб они стали той единственной субстанцией, посредством которой человек может делать покупки и с выгодой для себя за них расплачиваться.
Поэтому цель призыва на военную службу состояла, очевидно, только в том, чтобы дядя смог констатировать факт уклонения Макса Гаррисса от явки на призывной пункт, а коль скоро констатация этого факта повлекла за
собой лишь перерыв шахматной партии и убыток в размере шестидесяти центов, уплаченных за телефонный разговор с Мемфисом, дело даже и того не стоило.Вот он и лег спать; завтра пятница, и значит, ему не придется надевать псевдохаки, чтобы потом эту коричневую шкуру сбрасывать, и еще целую неделю он не будет мучиться духовной жаждой (если это была она). Утром он позавтракал; дядя уже поел и ушел; по дороге в школу он забежал в дядину контору за тетрадкой, которую оставил там накануне, и узнал, что в Мемфисе Макса Гаррисса нет – пока он был в конторе, принесли телеграмму от мистера Марки: «Отсутствующий принц отсутствует здесь тоже что дальше;еще до его ухода дядя попросил рассыльного подождать и написал ответ: «Дальше ничего только спасибо».Ну что ж, подумал он, значит, тем дело и кончилось; в полдень, когда он подошел к тому углу, где дядя ждал его, чтоб вместе идти домой обедать, он даже ничего не спросил; дядя сам сказал ему: мистер Марки позвонил и сообщил, что Гаррисса, как видно, хорошо знают не только все клерки, телефонистки, негры-швейцары, посыльные и официанты в гостинице Грин-бери, но и приказчики всех винных лавок и водители такси в той части города, и что он, мистер Марки, даже справлялся в других гостиницах на тот невероятный случай, если существует хотя бы один житель штата Миссисипи, который слышал о существовании в Мемфисе других гостиниц.
И тогда он, подобно мистеру Марки, спросил:
– Что дальше?
– Не знаю, – сказал дядя. – Хотелось бы верить, что он отряхнул со своих ног прах всех их вместе взятых и сейчас находится где-нибудь на расстоянии добрых пятисот миль отсюда и едет дальше, да только я не могу бросить тень на его репутацию, заочно приписав ему здравомыслие.
– Может, оно у него есть, – сказал он.
Дядя остановился.
– Что? – сказал он.
– Ты ведь только вчера вечером говорил, что девятнадцатилетние способны на все.
– А, – сказал дядя. – Да, – сказал дядя. – Конечно, – сказал дядя и пошел дальше. – Может, и есть.
Вот, собственно, и все: после обеда он проводил дядю до угла той улицы, где помещалась контора, а потом сидел на уроке истории, который мисс Мелисса Хогганбек теперь называла «Международные Дела» (оба слова с заглавной буквы) и который дважды в неделю наносил духовной жажде (если то была она) намного больше ущерба, чем неизбежные будущие четверги, когда снова придется таскать на себе «коричневую шкуру», саблю и вечные звездочки на погонах и с серьезным видом изображать из себя участника фальшивой игры в войну; а пока что неутомимый, хорошо поставленный голос высокообразованной «леди» с каким-то фанатическим неистовством толковал о мире и безопасности: нам теперь ничто не угрожает, ибо старые, изнуренные европейские народы слишком хорошо усвоили урок 1918 года и не только не смеют на нас напасть, а просто не могут этого себе позволить, – толковал до тех пор, пока не начинало казаться, будто весь одичавший расшатанный мир сошел на нет и превратился в это бесплотное неумолчное бормотанье – оно даже не отдается эхом в надежно изолированных глухих стенах классной комнаты, а с действительностью связано во сто крат меньше, чем даже сабля и звездочки. Ведь сабля и звездочки – по крайней мере атрибуты того, что они пародируют, тогда как вся Национальная служба подготовки офицеров резерва, по мнению мисс Хогганбек, вообще совершенно необъяснимый и ненужный элемент системы образования, особенно в младших классах.
Все осталось по-прежнему, даже когда он, возвращаясь из школы, увидел ту лошадь. Она находилась в кузове заляпанного грязью фургона для перевозки лошадей, стоявшего в переулке за Площадью, а вокруг торчало полдесятка мужчин, которые с весьма почтительного расстояния этот фургон рассматривали, и он даже не сразу увидел, что лошадь привязана к бортам фургона, причем не веревками, а стальными цепями, словно это был лев или слон. Дело в том, что вначале он даже толком не успел посмотреть на фургон. Он даже еще не разобрал, не усвоил, что в нем стоит лошадь, потому что как раз в ту самую минуту заметил, что по переулку идет сам мистер Маккалем, и перешел улицу, намереваясь с ним поговорить. Они с дядей часто ездили за пятнадцать миль от города на ферму Маккалемов стрелять куропаток, а прошлым летом, пока школьники еще не вступили в резерв, он ездил туда один и ночевал в лесу или в пойме ручья, где вместе с близнецами – племянниками Маккалема – охотился на лис и енотов.
И тут он узнал лошадь – не потому, что ее увидел (он ведь прежде никогда ее не видел), а потому, что увидел мистера Маккалема. Ведь все жители округа знали про эту лошадь – про этого чистокровного, породистого, но абсолютно никуда не годного жеребца; они – жители округа – утверждали, будто, купив его, мистер Маккалем единственный раз в жизни прогадал – даже если расплатился не деньгами, а купонами на табак или мыло.
Этот конь был испорчен – его то ли совсем молодым жеребенком, то ли позже испортил кто-то из владельцев, пытавшийся страхом или силой сломить его дух. Однако дух его не был сломлен, но из своего жизненного опыта (в чем бы таковой ни заключался) он вынес ненависть к каждому, кто стоит вертикально и ходит на двух ногах, – ненависть или омерзение, злобу и желание раздавить насмерть, какое многие люди испытывают даже к безобидным неядовитым змеям.