Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда её сын, в рыжих поредевших кудрях у которого прямо надо лбом, как дым, лежала седина, далеко за полдень просыпался в той маленькой ледяной комнате, которая прежде была её кабинетом, а теперь он прочно обосновался в ней и именно её выбрал своим местом в доме, как это делают коты, – не обращая внимания на предоставленную им хозяйскую кровать или диванную подушку, идут и находят какой-нибудь угол, коробку без дна, бельевую корзину, – когда он просыпался далеко за полдень и, заспанный, в наброшенной на бельё шинели с оторванными пуговицами, шаркая ногами в толстых шерстяных носках, выходил в столовую, она старалась подгадать так, чтобы самовар был горячим и было бы чем покормить его. Он ел, опустив голову,

не глядя на неё, а у неё переворачивалось сердце от его ключиц, выступавших в грязном вырезе рубахи, от его заострившегося носа, крылья которого казались тёмными по контрасту с вытянувшимся и очень белым лицом. Он кашлял ночами. Александр Сергеевич, нахмурившись, прикладывал к его мальчишеской груди стетоскоп и слушал, жалобно и сердито наморщившись. Нина не доверяла мужу, который не был терапевтом, и всё просила пригласить профессора Остроумова, пока они не узнали, что профессор Остроумов месяц назад умер. Соседи говорили, что от голода, потому что профессор всё отдавал единственной своей внучке Варе Брусиловой, вернувшейся в дом к деду с бабкой после ареста мужа, сына генерала Брусилова. У Вари ребёнок был, маленький мальчик.

Сегодня Василий вовсе не вышел из своей комнаты, и Нина, заглянувшая в дверь и увидевшая, что он спит, широко раскрыв рот и закинув за голову обе худых, с острыми локтями, длинных руки, выволокла на улицу санки – а ночью опять сыпал снег, несмотря на весну, – и пошла на Смоленскую за дровами. На углу Смоленской можно было получить по талону дрова, а всем в доме занималась она, поскольку Александр Сергеевич даже в эти времена жил так, словно его ничего не касалось.

– Пойми ты, что мы всё равно погибаем! – однажды с ненавистью сказал он. – Днём раньше, днём позже!

Она не удивилась этой ненависти и поняла её. Ненависть не выматывала так, как должен был вымотать страх, в ней открылась странная сила, помогающая терпеть. И главное: ненависть укрупняла наставшую жизнь, наделяя её почти и немыслимым прежде, мучительным смыслом.

Смоленская площадь была скользкой, как каток: вода, вчера пролившаяся мелким дождём, заледенела, и люди на площади боялись упасть и передвигались по ней мелкими и боязливыми шагами. Нина Веденяпина встала в хвост длинной очереди, где лица все были похожими друг на друга выражением застывшей покорности, которая, лишая их индивидуальности, одновременно слегка защищала, потому что стоять в этой очереди с отблеском тоски в чертах могло быть опасным: тоска привлекает внимание. Очередь почти подошла, когда она почувствовала на себе пристальный взгляд и начала озираться до тех пор, пока не увидела своего прежнего любовника Александра Даниловича Алфёрова, которого не видела несколько лет и память о котором застряла в её теле, подобно тому как осколок, застрявши в груди между рёбер, вдруг режет – да так, что боишься вздохнуть, и сознание меркнет.

Он молча подошёл к ней, молча сложил на санки сырые дрова, обвязал их верёвкой, и так же молча, изредка взглядывая друг на друга, они свернули налево, в переулок, и тут наконец остановились. Что странно: нахлынуло солнце, совершенно такое же, каким оно было тогда, когда поезд, урча и полязгивая, остановился на ялтинском перроне, и они вдруг увидели друг друга в его снова летнем, ликующем свете. Все эти годы, которые они прожили врозь, как будто исчезли, и резкий провал между датами, этот пробел, в котором самое главное составляли не события, не люди и даже не переживания, а лишь невозможность вернуться в слепящее крымское утро, все годы растаяли в той темноте, которой сейчас больше не было: солнце светило.

– Милая моя, – сказал Александр Данилыч Алфёров и, наклонившись, дотронулся губами до её выбившихся из-под шапки мокрых волос. – Как ты похудела.

– И ты похудел, – ответила она и, сжав в своих ладонях его руку, провела ею по своим губам и глазам. – Ну, как ты? Ну что?

– Да что? – усмехнулся он, и тут же лицо его приняло то твёрдое и светлое выражение, которое она так хорошо запомнила. –

Посмотрим, чем это всё кончится.

– А чем же? Теперь уж понятно, наверное.

– О нет, не понятно! – перебил он. – Да как тут поймёшь, если все вокруг лгут?

– Кто лжёт? Почему?

– Такая пора, – опять усмехнулся он. – Все лгут, потому что человеку свойственно к любому слуху прибавить и своего вранья, ещё хоть чуть-чуть исказить, чтоб только по-своему.

– Простите меня, – неожиданно для самой себя сказала Нина Веденяпина.

– За что мне простить вас? – удивился он.

– Александр Данилыч! – Она подтянулась на носках и быстро поцеловала его в щёку, почувствовав терпкий запах несвежего мужского тела, который надолго запомнился ей. – Мне вдруг показалось сейчас, что вы чего-то главного недоговариваете. Чего?

– Как я люблю вас, – пробормотал он, – и за то ещё особенно люблю, что вы меня чувствуете, как никто. А мы с вами, в сущности, еле знакомы.

И он засмеялся. Она прижалась лицом к его воротнику и, ощущая странную уверенность в том, что это и есть её самый близкий человек, поцеловала его воротник и руку, погладившую её по щеке, и прикрыла глаза, чтобы ничего не видеть, кроме маленьких шерстинок его драпового пальто, торчащих, как нежно торчат из земли её чуть заметные взгляду травинки.

– И я вас люблю, – прошептала она. – Куда вы теперь?

– Я? – И он вдруг смешался. – Мне встретиться нужно с одним человеком. А после в гимназию. А вы? Вы домой?

– Ох, да, я домой. Там Вася один и ужасно нетоплено.

– Так он что, вернулся? Ну, слава Богу! Я слышал, что он был на фронте.

– Вернулся! – радостно сморщившись, ответила она. – Он дома, но трудно… Не знаю, что делать. Лежит целый день, не встаёт…

– Терпите! – И Александр Данилыч крепко прижал её к себе. – Терпите, родная моя, дорогая! Бог даст, я ещё вас увижу. Бог даст…

Он быстро оставил её и побежал, то и дело оборачиваясь на ходу, словно этими короткими прикосновениями своих глаз к её лицу и телу желая запечатлеть её так, как запечатлевают фотографическим аппаратом. Она стояла на подтаявшем снежном бугорке, стояла не двигаясь, чтобы не мешать ему, чтобы он и запомнил её такой, какою она была, когда поцеловала его ладонь.

Саночки летели по колдобинам, дрова звонко стукались друг о друга. Она торопилась. И солнце, изрезавшее мостовую вдоль и поперёк, торопилось вместе с ней. На Молчановке она почувствовала, что воздуха ей не хватает, и пошла медленнее. Куда же он так побежал? Ведь не проводил её даже до дома! Она остановилась. Странная твёрдость, с которой он сказал, что никто ничего не знает и все вокруг лгут, вдруг заново вспомнилась ей. Она медленно дошла до своего подъезда, поднялась на второй этаж и, прижимая к себе обвязанные верёвкой дрова, толкнула ногою дверь. Она помнила, что, уходя, не заперла квартиру на ключ, хотя муж много раз выговаривал ей за это.

В квартире было всё разворочено вверх дном, из шкафов на пол выброшены вещи, книги разодраны. Нелепая мысль, что это и есть «уплотнение», о котором их предупреждали, пришла в голову, и она с ужасом и отвращением бросилась в маленькую комнату, где должен быть Вася и спать там, но в комнате никого не было. Коричневый плед оказался свёрнут жгутом, напомнившим ей поначалу тело её худого и длинного сына, и она даже протянула руку, чтобы дотронуться до него, но тут поняла, что ведь это же плед.

– Вася! – закричала она, боясь поверить тому, что сразу пришло в голову. – Ты где? Вася-а!

Она кричала, но при этом уже знала всё. Она кричала, надрываясь от крика, и знала, что его не только нет в квартире, его нет ни в доме, ни на улице, ни, может быть, даже и в городе. Но где-то он должен был быть. Он должен быть там, где она, – хотя бы на этой земле, – поэтому нужно кричать и громко кричать, звать его, очень громко!

– Вася-а-а! – Она начала разводить руками, как будто этот холодный воздух в его маленькой комнате мешал ей разглядеть его. – Да где же ты? Вася-а-а?

Поделиться с друзьями: