Холодный туман
Шрифт:
И тут раздался голос командир эскадрильи Миколы Череды:
— «Ласточка», «Ласточка»…
Что хотел сказать комэск, Шустиков не знал, но он ответил:
— Я — «Ласточка». Я свалил «лаптя». Иду домой…
Из двух членов экипажа «Ю-87» в живых остался лишь один штурман. Вовремя покинута бомбардировщик, он опустился на парашюте неподалеку от аэродрома, и вскоре его привезли на КП. Это был высокого роста, с широкими плечами и могучей шеей борца, человек с двумя железными крестами на кителе, и с ясными, не замутненными страхом глазами, с нескрываемым любопытством разглядывающий русских летчиков. К их удивлению, штурман хотя и с трудом, но все же довольно сносно мог говорить по-русски. Когда ему показали Шустикова и
— Этот малшик есть летчик? Он пошел на атака моя машина?
— Пошел на атака? — засмеялся Шустиков. — Твое счастье, что ты успел выпрыгнуть из своего «ботинка». Иначе ты тоже сыграл бы в ящик.
И все же немец не поверил, что именно «этот малшик» один, без всякой помощи, сбил его бомбардировщик, на котором находился опытный, заслуживший уважение самого Геринга и награжденный многими крестами, летчик. Немец так и сказал:
— Нет, это ваша шутка.
На что Шустиков ответил:
— Правильно, шутка. Чего-чего, а вот такие шутки я очень люблю. И шутить с вами подобным образом я буду часто…
— Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, — сказал Василь Иваныч Чапанин. — Ты, Шустиков, не козыряй, понял? Наше дело хвастовства не терпит.
А Шустиков и не хвастал. Он был уверен в себе. Он был убежден, что не родился еще тот немец, который вгонит его в землю. «Плевать я на них хотел! — сам себе говорил Шустиков. — Я буду вгонять их в землю, я! И точка!»
А потом вдруг свалилось на него вот это несчастье — полная убежденность в том, что он уже свое отлетал, что смерть его все время стоит у него за плечами. Шустиков не видит ее, но болезненно ощущает ее холодное дыхание. Как, когда с ним произошла такая перемена; Шустиков никому не рассказывал. Случилось это ночью, в необыкновенное по своему характеру ненастье. Вечер, когда сумерки уже легли на поселок, не предвещал ничего необычного: тихо угасала за окоемом вечерняя заря, одна за другой в спокойном небе зажигались звезды, в казалось бы, уснувшем воздухе застыли, даже не вздрагивая, листочки деревьев. Днем до одури грохотавшая канонада артиллерийской дуэли тоже почему-то смолкла, точно утомившись, и над миром разлилась такая благостная тишина, какую и в мирное время не всегда услышишь.
Вернувшись с аэродрома домой (при каждом перебазировании с одного аэродрома на другой их определяли на временное житье-бытье к жителям близлежащих от аэродрома поселков, и даже если им приходилось обитать в своих временных жилищах всего два-три дня, такое жилище они называли своим домом), Шустиков увидел на своей хозяйке красивое монисто. И вся Ксения Ларионовна выглядела какой-то праздничной, оживленной, жизнерадостной, хотя в другие дни с ее лица не сходила хмурость, порожденная тысячами житейских забот.
Шустиков из ее рассказа уже знал, что Ксения Ларионовна (сколько раз она просила его называть ее просто Ксеней: «Я ж недалеко от тебя по летам ушла, Гена. Ну, на три-четыре года, так разве ж это много», — однако Шустиков стеснялся, и продолжал называть хозяйку по имени и отчеству) за два года до войны вышла замуж за колхозного тракториста, прожила с ним чуть больше года, после чего разошлись «по обоюдному согласию: ни по одной статье не подошли друг к другу».
Взглянув на стол, Шустиков, улыбаясь, спросил:
— Праздник какой-нибудь, Ксения Ларионовна?
— Праздник, — подойдя поближе к нему и остановившись с ним совсем рядом, ответила хозяйка. — День ангела у меня сегодня, Гена. По правилам и по всем божеским обычаям — поздравлять меня надо.
— Так я с удовольствием! — сказал Шустиков. — От души поздравляю вас и желаю всего доброго, жаль, подарить нечего…
— Захочешь, так подаришь, — игриво заметила Ксения Ларионовна.
— Вот поцелуй меня — это и будет подарок. Да еще какой богатый! И хотелось бы сейчас Шустикову
быть хоть немножко похожим на этакого опытного покорителя женских сердец, прошедшего в подобных делах «Крым и Рим и медные трубы», хотелось бы ему показать этой симпатичной и чем-то притягивающей к себе женщине, что ему, Геннадию Шустикову, сам черт не брат, и не впервой ему целоваться с любыми красавицами, но плохо, плохо все это у него получилось. Ну какого дьявола он вдруг залился краской от подбородка до кончиков ушей, чего это ему вдруг понадобилось в идиотской нерешительности переминаться с ноги на ногу, будто его внезапно уличили в каком-то неблаговидном поступке! А голос, голос-то какой! Не летчик — не так уж давно в упор расстрелявший команду зенитчиков около эрликонов и вогнавший в землю «лаптя» с увешанными железными крестами ассами на борту — а как раз тот — самый «малшик», о котором говорил немецкий штурман.— Так поздравишь меня, Гена, одаришь своим поцелуем бедную, одинокую женщину?
Вроде бы шутливо обо всем этом говорила Ксения Ларионовна, вроде как немножко подсмеиваясь над своей просьбой, но Шустиков чувствовал — нет не шутит хозяйка, ей и вправду очень хочется, чтобы он ее поцеловал, по-настоящему, по-мужски. Кто знает, может с тех самых пор, как рассталась она с колхозным трактористом, ей ни разу и не довелось вкусить женской радости, не говоря уже о женском счастье. А какая человеческая душа не рвется навстречу, хотя бы скоротечному, нежному чувству, чтоб заглушить, если уж не совсем убить, другое: чувство одиночества….
Взглянув в ее ожидающие глаза, Шустиков все же решился, и уже хотел было поцеловать хозяйку в щеку, однако, Ксения Ларионовна как-то так повернулась к нему, что он тут же ощутил на своих губах ее губы — горячие, немножко влажные, вздрагивающие от нетерпения, а руки Ксении Ларионовны обвились вокруг шеи Шустикова, и она всем телом прильнула к нему так близко, прижалась так крепко, как никто никогда к нему не прижимался, и он еще ни разу в своей жизни не испытывал такого вот ощущения, от которого почему-то по-сумасшедшему кружится голова, и ты словно куда-то падаешь, летишь в бездонную пропасть, но тебе не только не страшно, а наоборот, у тебя захватывает дух от необъяснимого восторга.
Потом они сели за стол, и Ксения Ларионовна, видя, что Шустиков от смущения не знает, что делать, поторопилась налить ему и себе сразу по полстакана самодельной водки, от которой тоже, хотя и по-другому, захватывало дух, но от смущения уже через две-три минуты ничего не осталось, будто его и не было. Шустиков теперь смело смотрел в глаза хозяйки, называл ее Ксеней, целовал по-прежнему влажные и по-прежнему вздрагивающие от нетерпения губы, поглаживал упругое ее колено, и от прикосновения к нему по всему его телу бегали мурашки, тоже вызывающие в нем доселе не знакомые ему ощущения. Они, эти ощущения, настойчиво Шустикова куда-то звали, толкали его к каким-то неизведанным поступкам, к неизведанным действиям, на которые он должен был решиться, но он, по своей неопытности не зная, к-а-к-и-е действия он должен предпринять, терялся, в душе проклиная себя за то, что до сих пор не стал настоящим мужчиной и не познал того, что в его возрасте все (он был в этом уверен!) уже давно познали.
Но вот Ксения снова налила в стаканы этой мутноватой, прицельно стреляющей в голову жидкости, несколько минут посидела рядом с Шустиковым, пьянея больше от неумелых, но, может быть, потому еще более волнующих ласк Шустикова, чем от самодельной водки, потом встала и, едва заметно пошатываясь, направилась в свою спаленку. Она была настолько уверена, что Геннадий последует за ней, что даже ни разу не оглянулась.
И он последовал. Нет, он не был настолько пьян, чтобы действовать совсем бессознательно. Но опьянение делало его более решительным, более смелым. В конце концов, думал он, должно же э-т-о когда-то произойти, так почему не сейчас? Почему?