Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Homo amphibolos. Человек двусмысленный Археология сознания
Шрифт:

На картине был представлен мужик или купец, небедный, но нечистый и босой. Он стоял на деревянном, худом крыльце и мочился с высоты вниз. Рубаху его поддувал ветер, в обжитой мелкой бороденке находились сор и солома, он глядел куда-то равнодушно в нелюдимый свет, где бледное солнце не то вставало, не то садилось. Позади мужика стоял большой дом безродного вида, в котором хранились, наверное, банки с вареньем, пироги, и была деревянная кровать, приспособленная почти для вечного сна. Пожилая баба сидела в застекленной надворной постройке — видна была только одна голова ее — и с выражением дуры глядела в порожнее место на дворе. Мужик только что очнулся от сна, а теперь вышел опроститься и проверить — не случилось ли чего особенного, — но все оставалось постоянным, дул ветер с немилых, ободранных полей, и человек сейчас снова отправится на покой — спать и не видеть снов, чтоб уж скорее прожить жизнь без памяти [48] .

48

Платонов А.

Котлован: Романы, повести, рассказы. СПб.: Азбука, 2002. С. 705.

Живописный опус Комягина, описанный А. Платоновым, представляет собой некую бинарную модель, где человек проводит архаическим способом разделительную черту между «обитаемым домом» и природой, между миром и собой. Мы видим не оппозицию жизни и смерти, космоса и хаоса, а нечто иное, что Д.С. Лихачев и А.М. Панченко определили как характерное для русской культуры позднего Средневековья «раздвоение кромешного мира», когда разделены линией «мертвые поля» и «мертвый дом», где солнце не то закатывается, не то встает одновременно и с одной стороны, где обе части мира выморочны и полны отчаянья, где человек и природа одинаково устремлены к смерти.

Кажется, что раздвоение «кромешного мира» нигде в русской культуре не изображено так реально и с такой болью и авторским отчаяньем, как в этом фрагменте романа А. Платонова.

Брюссельская скульптура «Писающий мальчик» столь знаменита вряд ли только в силу своей фривольности и эпатаж-ности. Такова же, наверное, и судьба многочисленных ее китчевых повторений на изделиях ширпотреба, закрепляющихся на дверях туалетов обывателей. По всей вероятности, это «сниженный» и растиражированный массовой культурой вариант той же идеи.

В этих примерах мы видим зафиксированные в культуре человечества следы рождения животного жестового кода, его разнообразные переосмысления и освоение уже в рамках жестового языка людей и введение его в мир человеческой вербальной коммуникативной системы, вплоть до формирования сложной многообразной и разветвленной сюжетности, всегда так или иначе связанной с бинарной моделью мира и проблемами его разделения. Таким образом, завязав диалог с животными на языке жеста, ученые не ошиблись: жест, то есть визуально-кинетическая кодовая единица, существует как у высокоразвитых животных (в данном случае — обезьян), так и у человека. Мало того, есть основания предполагать, что человеческий жестовый код генетически восходит к животному коду, подобному жестовой коммуникации современных обезьян, живущих в дикой природе.

Итак, из функционального движения в процессе эволюции рождается жест. Жестовая коммуникация животных являет собой абстрактное выражение собственной жизни тела. Утратив конкретное значение в процессе жизнеподдержания высокоразвитого животного, жест приобретает свойство означающего. Таким образом, делается первый робкий шаг к абстрагированию и формированию элементарной системы коммуникации. Жесты животных, будучи абстрагированным выражением жизни тела отдельной особи, передают информацию о насущных потребностях организма и нуждах особи внутри животного сообщества (стаи, стада). Велико искушение отождествить человеческий жест, часто весьма схожий по форме и исполнению, с жестом обезьян. Следует заметить, что смеховое восприятие поведения обезьян толпою людей построено именно на этом внешнем сходстве, воспринимаемом как тождество.

Возникает своеобразная бинарная оппозиция, двусмысленность, откликом на которую является смех от самого примитивного до утонченнейшего, рождающего, например, образы свифтовских йеху или один из образов хокку японского поэта Басё:

Год за годом все то же:

Обезьяна толпу потешает

В маске обезьяны [49] .

Этот изысканный и полный иронии образ философской поэзии опирается на реальный ритуальный материал. В Японии существует обычай во время новогоднего праздника водить по городу обезьяну. Для потехи на нее одевали обезьянью маску. Люди смеялись, не замечая, что и они, нарядившись к празднику, тоже, в сущности, ничуть не изменились. Если у Свифта смех вызывает то, что отвратительные йеху с их обнаженными явными чертами животных, противопоставленные благородным гуигнгнмам, и есть люди, то ирония и смех Басё несколько тоньше и сложнее. Обезьяна в маске обезьяны, человек же в маске человека.

49

См.: Японская поэзия. С. 186.

Все присутствующие на празднике оказываются носителями масок. Если у Свифта жадные, жестокие, глупые, агрессивные и грязные животные прячутся под личинами людей, то у Басё маска человека на лице человека демонстрирует его истинную сущность, как маска обезьяны на морде обезьяны.

Итак, гениальные писатели, и английский, и японский, как кажется, достигают комического эффекта просто подчеркиванием тождества человека и обезьяны: человек равен обезьяне, а поэтому он отвратителен и смешон. Однако иллюзия тождества тут же преодолевается бинарной оппозицией: маска обезьяны — на обезьяне; человеческая сущность — в облике благородного коня. Таким образом, особо утонченный комический эффект достигается преодолением бинарного тождества бинарной оппозицией.

По всей вероятности, при всем кажущемся внешнем сходстве жесты, используемые обезьянами, и самый примитивный жестовый язык людей, хотя и явно связаны некоей генетической типологией, тождественными не являются. В чем же их различия?

Точно так же, как у людей отсутствует, по терминологии М.М. Бахтина, «чистый быт», то есть действия, ограниченные только задачами удовлетворения насущных потребностей в еде, питье, тепле и т. д., поскольку быт человека всегда ритуализирован, хотя бы на уровне художественного образа, в кодовой системе человека должен отсутствовать «чистый жест», ибо каждый человеческий жест должен быть изначально ритуализирован.

Здесь было бы удобно вообще развести термины «жест» и «ритуал». Если определять жест как кинетически-зрительную единицу кодовой системы высокоразвитых животных, являющуюся абстрагированным знаковым выражением собственной жизни тела, то ритуал можно определить как кинетически-зрительный человеческий код, в котором вторичное абстрагирование жеста выводит его значение за пределы собственной жизни тела в область общечеловеческого и который может существовать только параллельно с вербальным кодом, вносящим в него элементы дискретности. Животный жестовый код в своих конкретных проявлениях континуален уже в силу того, что каждый его знак «прикреплен» к определенной ситуации, возникающей в процессе жизнедеятельности животного. Знаковые единицы ритуала выражают всегда некую бинарную оппозицию, сопоставляют или противопоставляют что-то с чем-то, являются изначально конфликтными, почти сюжетными.

Таким образом, все эксперименты, в которых человек, как ему казалось, вел диалог с обезьяной на языке жестов, требуют переосмысления. Осуществлялось ли между человеком и обезьяной некое понимание друг друга? По всей вероятности, да. Однако утверждать, что они говорили на одном языке, было бы преувеличением. То, что для обезьяны было жестом, то есть означающим на первом уровне абстракции, лишенным всякой возможной двусмысленности изначально, то для человека, хотел он этого или не хотел, боролся он с неким ассоциативным рядом в своем сознании или даже не пытался его преодолеть, все равно было жестом уже ритуализированным и поэтому более или менее двусмысленным. Таким образом, полного совпадения выражаемого и воспринимаемого быть не могло. И дело было не в самом языке, а в субъектах диалога и ситуациях, созданных в экспериментах. Если бы на месте обезьяны был глухонемой человек, который в силу инвалидности никогда не слышал вербальной речи, диалог был бы полноценным, потому что мозг глухонемого человека ничем не отличается от мозга слышащего и вербально говорящего с точки зрения функциональной асимметрии. Неисчислимое количество поколений говорящих предков, стоящих за плечами глухонемого, отточило и сформировало его мозг вне зависимости от индивидуальных особенностей, вызванных физиологической невозможностью восприятия им звуков. В этом отношении весьма забавно звучит анекдот, в котором один глухонемой с восторгом рассказывает другому, как он веселился вчера на молодежной вечеринке: «Танцы были до полуночи! А потом пошли на берег реки, разожгли большой костер и песни орали на всю округу до рассвета. До сих пор все пальцы болят. Просто отваливаются!»

Результаты обучения слепоглухонемых от рождения и их способность переживать, осмысливать и осваивать мир являются одним из наиболее мощных аргументов в пользу нашей гипотезы о моделирующей сущности человеческого сознания, возникающей на базе функциональной асимметрии головного мозга. Несмотря на трагическую ограниченность функционирования ведущих сенсорных систем слепоглухонемых, несмотря на то, что их мозг, пребывая во тьме и безмолвии, осуществляет связь с миром при помощи чрезвычайно узкого информационного канала, они, тем не менее, способны на полноценный диалог с миром, на усвоение и преумножение богатств человеческой культуры. Мозг слепоглухонемого подобен узнику, запертому в темной и лишенной звуков камере. Он никогда не вырвется из нее. Однако любой запах, прикосновение, вкус активизируют его работу, задействуют присущую ему функциональную асимметричность, и он оказывается способен усваивать созданные культурой человечества мыслительные модели и создавать на их основе свою картину мира. Стоит заметить, что обучение слепоглухонемых детей, введение их в мир человеческих отношений и культуры социума начинается с усвоения ими простейших бинарных оппозиций и сенсорных эталонов, таких как «теплое — холодное», «шершавое — гладкое», «легкое — тяжелое», «сухое — влажное», «правое — левое». Таким образом, построение человеческой картины мира возможно, как мы полагаем, только на базе асимметричных бинарных оппозиций. Эта способность человеческого сознания порождена, вероятно, синергичными процессами функционально асимметричного мозга, одно полушарие которого, правое, более «архаическое», континуально и отвечает в основном за движения в пространстве и настоящем времени, то есть в конечном итоге и за жест, а второе, левое, — за членораздельную речь и дискретное восприятие, обработку и передачу информации [50] .

50

См. об этом: Спрингер С., Дейч Г. Левый мозг, правый мозг: Асимметрия мозга / Пер. с англ. М.: Мир, 1983.

С некоторым допущением можно говорить, что мозг обезьяны морфологически и функционально относительно симметричен и поэтому не способен производить бинарные оппозиции, а следовательно и базирующиеся на них двусмысленности. Поэтому обезьяны в принципе не способны смеяться. Жест обезьяны — это, конечно, результат абстрагирования. Когда-то бывшее функциональным движение утрачивает функциональность и приобретает знаковость, то есть способность стать означающим. Это означающее может подразумевать лишь одно означаемое. Само устройство мозга обезьяны не допустит большего. Обезьяны и даже менее совершенные, чем они, животные хорошо отличают, конечно, холодное от горячего, шероховатое от гладкого, легкое от тяжелого, сухое от влажного и даже опасное от безвредного и т. д. Однако они не способны выстраивать из этих представлений понятийные пары и противопоставлять противоположные элементы строя — бинарные оппозиции. Человек, обладатель функционально асимметричного мозга, каждое полушарие которого располагает специфическими способами отражения мира, мыслит именно бинарными оппозициями. Любой предмет, любое явление, любое понятие для человека всегда двойственно и оппозиционно потому, что составляющие оппозицию элементы противопоставлены друг другу, находятся в отношениях антагонизма и противопоставления и только благодаря этому существуют как отдельные феномены.

Поделиться с друзьями: