Homo amphibolos. Человек двусмысленный Археология сознания
Шрифт:
Далее автор с глубоким сожалением пишет о современных домашних животных, которые, живя в рамках социума, ощущают отсутствие речи как недостаток, но никогда речью обладать не будут, потому что «этому их горю уже никак нельзя помочь». Так и хочется добавить пошловатую фразу, к которой нередко прибегают в современной устной речи как к шуточному эвфемистическому псевдодоказательству: «их поезд ушел». Таким образом, речь, по логике Энгельса, является некоей служебной единицей, вызванной к жизни только потребностью обслуживания коллективного труда. И как только необходимость в ней возникает, речь появляется с быстротою вышколенной служанки. Начавшие трудиться обезьяны чувствуют острый недостаток средств коммуникации в процессе совместных трудовых усилий и начинают с усердием и целенаправленностью античных риторов постоянными тренировками создавать речевой аппарат и постепенно из сигнальных криков формировать речь. Из всего этого делается вывод, обобщающий всю систему доказательств: «Сначала труд, а затем и вместе с ним членораздельная речь явились самыми главными стимулами, под влиянием которых мозг обезьяны постепенно превратился в человеческий мозг, который при всем сходстве с обезьяньим далеко превосходит его по величине
9
Там же. С. 73.
Мы воздержимся от дельнейшего пересказа статьи, где развитием мозга обусловлено последующее развитие и совершенствование подчиненных ему чувств, все большее и большее прояснение сознания, формирование способности к абстракции. Усовершенствованное таким образом мыслящее существо, по умозаключению Энгельса, не могло не совершенствовать свой труд и язык, которые, в свою очередь, усовершенствовали это существо, и так до бесконечности, по принципу вечного двигателя. Слабость позиции Энгельса не в отсутствии в его распоряжении научных данных, которые появились позже, а в том, что труд для него является единственной и самодостаточной причиной, творящей человека. Удивительно, но Энгельс не замечает того, что труд оказывается у него явлением бессубъектным, он существует как бы сам по себе, никому не принадлежа. С другой стороны, сам труд наделяется некими явно субъектными чертами. И получается, что не человек в процессе труда создает себя и свой социум, а труд создает человека. Но, может быть, это оговорка? Однако анализ текста исследования Ф. Энгельса убеждает: это не оговорка, а принципиальная позиция автора. Невольно вспоминается фраза из революционной песни: «Владыкой мира будет труд!» Не человек труда, а труд.
Действительно, труд присущ человеку и только человеку. Труд — это чисто человеческий вид деятельности, направленный первоначально на природу, а по мере развития цивилизации все больше и больше — на социальную организацию, культуру и личность. Труд осуществляется с применением орудий труда и заключается, по нашему мнению, в производстве и воспроизводстве материальных и мыслительных моделей мира. Продукты трудовой деятельности человека при всей их конкретности, материальности, чувственности и определенности никогда (даже на самых ранних этапах возникновения человеческого труда) не несли на себе чисто утилитарной функции. Они всегда были семантизированы и обладали неким вторым, чаще всего понимаемым как сакрально-ритуальный, смыслом. Это придавало им знаковую избыточность, поднимая над конкретной ситуацией, хотя бы на уровне образности. Следовательно, не труд создал человека. Труд возник в процессе формирования человека как один из главнейших и сущностных его признаков. Если представить себе обратное, то труд, как уже говорилось, приобретает черты субъекта, обладающего исключительной и уникальной творящей мощью и некоей телеологичностью по отношению к судьбам человека и человечества, их становлению и развитию.
Человек — существо биосоциальное. И «все человеческое» в нем, в том числе и труд, вероятнее всего, возникло на биологической основе, на базе кардинальной перестройки принципов функционирования животных инстинктов. Социальное в человеке выстраивалось из биологического через отрицание его и отталкивание от него. Иного пути, как кажется, и не может быть. Человечество не устает удивляться геометрической правильности пчелиных сотов, совершенству термитника, прочности запруд, которые на голом энтузиазме и скудном веточном корме самоотверженно строят бобры. Так называемое инструментальное поведение животных порой столь сложно и совершенно, что невольно провоцирует восприятие себя как явления, аналогичного человеческой трудовой деятельности. Однако, как известно, самый «не пыльный» и примитивный труд человека и самое сложное, совершенное и физически тяжелое инструментальное поведение животных принципиально отличаются друг друга.
Если человеческий труд осуществляется на основе интеллектуальных моделей, источником которых является социум, а хранилищем — культурная традиция в форме текстов и артефактов, то инструментальное поведение животных реализует биологическую программу, то есть инстинкт, изменение и развитие которого зависит от внутрипопуляционного отбора. Источником инструментального поведения является популяция, а хранилищем — врожденная биологическая память. Инструментальное поведение — удел животного. Труд присущ только человеку. Таким образом, если считать труд единственным «создателем» человека, то хотелось бы спросить: чей это был труд, если человека еще не было, а труд, даже в самой примитивной форме, свойственен только ему?
Вероятно, труд наших далеких предков на самых ранних этапах своего формирования мало чем отличался от развитого инструментального поведения высокоорганизованных животных. Отличие заключается, как мы думаем, не столько в совершенстве технологий, усложнении функций предмета и качества отделки, сколько в появлении в продуктах человеческого труда второго, избыточного, не жестко функционального, а миромоделирующего «смысла». Каждый предмет, даже самый несовершенный и примитивный, постепенно приобретает качество артефакта, воплощая в себе единство функциональности и смыслопорождения, в конечном итоге воплощая в себе единство биологического и социального. В повести А. Толстого «Детство Никиты» есть удивительные строчки, раскрывающие особенности мышления ребенка, пытающегося проникнуть в двойственную суть вещей, созданных человеческим трудом. Во время скучного семейного чаепития мальчик рассматривает чайную ложечку и думает о том, что если ее сломать, то получится лодочка и ковырялка — что-нибудь ковырять.
Абсолютно бесспорно, что в становлении человека труд играл огромную роль. Однако труд — это не только и, как кажется, не столько производство материальных объектов, сколько материальное и мыслительное моделирование мира.
Так, например, М.М. Бахтин в своих знаменитых черновых записях 1970–1971 гг. пишет:
Разрыв между реальным бытом и символическим обрядом. Неестественность этого разрыва. Их ложное противопоставление. <…>
Чистый быт — фикция, интеллигентская выдумка. Человеческий быт всегда оформлен, и это оформление всегда ритуально (хотя бы «эстетически»). На эту ритуальность и может опереться художественный образ. Память и осознанность в бытовом ритуале и в образе [10] .Это высказывание М.М. Бахтина относится к конкретному исследованию творчества Н.В. Гоголя, однако мы, вероятно, имеем право «художественный образ» понимать здесь как некую мыслительную модель. И в применении к нашим размышлениям расширить значение этого высказывания, понимая под «бытом» любую материальную деятельность человека, а под «образом» — любое мыслительное моделирование.
10
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 359.
Герой раннего творчества А. Платонова, один из «титанов» его фантастических произведений — Кирпичников, с жадностью читает чудом дошедшее до XX века философское сочинение давно исчезнувшей великой древней цивилизации, подобной Атлантиде, на месте которой осталась лишь пустынная тундра. Поиски нового, небывалого, достойного интереса оканчиваются для него досадным разочарованием. Сознание платоновского персонажа являет собой глубочайший ценностный разрыв между практикой и технологией производства материальных объектов, поддерживающих биологическое существование (почти буквально — едой и питьем), с одной стороны, и мыслительным моделированием реальной действительности, любой формой так называемой духовной деятельности — с другой. Тот ценностный разрыв, о котором говорил М.М. Бахтин.
Как скучно! — сказал Кирпичников. — И в тундре ничего путного не придумали!. Все любовь, да творчество, да душа, а где же хлеб и железо? [11]
Чем дальше в прошлое, ко все более и более архаическим периодам существования человеческого социума уходят наши размышления и оценки, тем более неестественным оказывается разрыв между «бытом» и «образом», трудом, производящим материальные объекты, и моделирующей деятельностью разума. Если сводить все к быту, а факторам так называемой надстройки не придавать большого значения, то расчленение первобытными охотниками туши медведя (тотемного животного многих народов Европы, большей части Азии и Северной Америки) при помощи каменного рубила может быть осмыслено только как акт применения трудового навыка, использования орудия труда, употребления мясной пищи, что, по мысли Ф. Энгельса, «привело к двум новым достижениям, имеющим решающее значение: к пользованию огнем и к приручению животных» [12] . И это будет правильно. Однако авторы исследования по мифолингвистике С.З. Агранович и Е.Е. Стефанский [13] обратили внимание на, как кажется, частный случай функционирования концепта «лютость» в славянских языках. Этот концепт в древности был присущ всем славянским языкам и нес на себе двойной смысл: крайнюю, звериную жестокость и жалость, обычно понимаемую как жалость к себе, обиду. Впоследствии слова, происходящие от этого концепта, стали нести в себе разный и даже противоположный смысл в разных языках.
11
Платонов А. Эфирный тракт // Платонов А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1984. Т. 1. С. 177.
12
Энгельс Ф. Указ. соч. С. 75.
13
Агранович С.З., Стефанский Е.Е. Миф в слове: Продолжение жизни (Очерки по мифолингвистике). Самара: Изд-во Самарской гуманитарной академии, 2003.
Любопытно, что у православных славян в слове «лютость» сохранилась коннотация жестокости, звериной беспощадности, а у славян-католиков — коннотация жалости, обиды. Правда, следы прежних значений нигде до конца не утрачены. Так, например, в северных русских говорах сохранился глагол «лютиться», употребляемый обычно по отношению к ребенку, который хнычет, капризничает, как бы желая вызвать жалость к самому себе («Не лються!»), а в польском языке самый жестокий зимний месяц, февраль, до сих пор называется «лютень». Для нашей работы такой бинарный и в некоторой степени амбивалентный смысл архаических концептов, так же как и их более позднее разделение, крайне интересен и важен, поскольку является одним из свидетельств изначальной двойственности, двусмысленности человеческого сознания.
Заинтересованные этим явлением, исследователи обратились к более древним, индоевропейским истокам этимологии праславянского корня *ljut, от которого произошло у славян столь двусмысленное слово «лютость». Наиболее убедительной можно считать связь этого корня с индоевропейским *leu — «камень». Такая семантика, по мнению большинства исследователей, во многих случаях развивается на базе глаголов, обозначающих разрушительные действия, или на базе слов со значением «камень», «скала». Таким образом, этот концепт обозначает нечто каменное и одновременно колющее, режущее, рубящее, разрушающее. По этому описанию легко можно представить себе предмет. Это, вероятно, то, с чем знаком каждый, кто хотя бы раз посещал экспозицию исторического музея, посвященную быту людей каменного века, — каменное рубило. Естественно, возникает вопрос: почему с этим древним орудием связаны такие разноречивые и как будто несовместимые представления? И если ассоциация каменного рубила с жестокостью и беспощадностью кажется более или менее естественней и очевидной, то ассоциация его с жалостью на первый взгляд выглядит парадоксальной. Как такой предмет, такое орудие может быть связано с представлением о жалости и пощаде? Следуя за лингвистами, наблюдая интереснейшие закономерности, связанные с архаическими формами языка и историческими изменениями, происходящими в нем, можно обнаружить едва различимые следы того процесса, который современный человек напрямую никогда не сможет наблюдать, — процесса формирования вербального языка и человеческого сознания.