Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хорошие и плохие мысли

Нова Улья

Шрифт:

Иногда я начинаю тяготиться собой и одиночеством, но так мало людей, способных меня порадовать и удивить. Это трагедия интеллигента, когда требуешь от собеседника не только душевности, но также чистоты языка и информативности высказывания. И начинаешь скупо относиться ко времени.

Начинает вырисовываться новая картинка, музыка иная начинает звучать, скорее всего, одна история подошла к концу, а другая еще не началась.

Я чувствую себя помещенной на странице между концом одной главы и началом следующей. Зато есть свобода, полная непредсказуемость поступков. И, значит, это еще не конец.

В Берлине у него и вправду есть друг, немецкий журналист, которого я мельком видела летом. А дома родителям каждый день названивают из военкомата и угрожают. Он рассказал сегодня, что скоро уезжает в Германию. Навсегда. После этого я плачу, а он не знает, как меня успокоить. Картинки в духе Моне: иду по платформе метро, вижу поезд и людей сквозь слезы. «Он уезжает. Скоро».

Деревце мое

«Moscow/ Winter/ Underground crossing…»

(английские слова)

Злые и жестокие дети мы были. Как-то с другом скрылись в лесу покурить. Лет в двенадцать. Он бросил в большой муравейник горящую спичку. Муравейник превратился в костер. Нам было занятно смотреть, как обезумевшие муравьи разбегались по земле... Не догорел. И мы забили огонь палками.

Сейчас я вспомнил тот день – поблекший, он подстерегал где-то на самом дне памяти. В переходе станции «Тверская» музыка хищно и жестоко врывается в голову: «in my mind, in my mind, in my mind! in my mind, in my mind!».

Сейчас мне жалко тех муравьев, они никому не хотели зла, занимались своим делом: бегали по лабиринтам жилища, вгрызались в сочные ляжки жуков, спаривались, строили. Потом пекло разъело их дом, на огне пенилась их кислота. Кто-то убежал, кто-то сгорел. А оставшиеся, повинуясь инстинктам, жили дальше. Интересно, смогли ли они выстроить заново опаленный дом?

Движение по эскалатору вниз, в

преисподнюю метро. На стене туннеля – рекламный щит – на черном фоне едко-желтое: «Флаги». Понимай, как хочешь. Я бы создал партию людей, живущих мгновением. Мы бы шили лоскутные знамена из нижнего белья, кожи, белых халатов, кружев, пижам, джинсы, распашонок, плюша, шелковых пеньюаров и латекса. Мы бы жили праздно и пировали во время чумы на развалинах и пепелище. Пусть недолго, зато как ярко.

Центр зала «Тверской» – место встреч, ожидая условленную персону, можно ненароком увидеться со множеством старых друзей, бывших коллег, соседей, спешащих туда-сюда по своим делам. Я пришел рановато, жмусь к серой мраморной стене, памятник ожидающему. Неприметный среди таких же незнакомых памятников, ждущих вокруг, зато очень даже заметный для знакомых.

– Привет, сколько лет, сколько зим, – хлопает меня по плечу Николай.

– С августа, – мы жмем друг другу руки.

– Мы сейчас делаем новый проект, молодежный журнал типа «ЕLLE»: шмотки, музыка, где что купить, с кем лучше спать и все такое.

– И что, они хорошо платят, если не секрет?

– За пилотный номер 800 баксов, сейчас такие журналы идут хорошо, плюс гонорары за фотки моделей.

– Ты фотографируешь?

– Да, осенью я голодал, Зинка ушла, ходил по старой привычке в кафе, просто сидел, смотрел вокруг, так познакомился с одной девчонкой в «Deli-Franсe». Длинные ноги. Стали с голодного бреда красить ее готическим макияжем, как у Готье, и снимать. Дело пошло. Сейчас у меня студия, аппаратура, камера. Но я так устал, вкалываю, кручусь, знаешь, если бы завтра сказали, что через пять дней конец света, я бы заперся в квартире, лежал на тахте, пил кофе, коньяк, читал и все. Даже телефон бы выключил. А ты-то как?

Я чувствовал, что за его откровенность должна последовать моя краткая откровенная история. Я говорил сухо, емко, в жанре резюме.

– С тех пор, как летом закрыли журнал, с журналистикой завязал… Вы тогда все, как один, напоминали муравьев в горящем муравейнике, суетились, бегали, матерились, а я читал Генри Миллера и ел сушеные яблоки двухгодичной давности. Я гулял по городу, заходил в магазины и серьезно спрашивал продавщиц: «Простите, что за цифры у вас в витринах так красочно написаны?.. Ах, цены?! А я уж думал таблички музейные». Как-то иду по Крымскому мосту, на самой середине молоденькая негритянка блюет в Москву-реку. И плачет. Подошел. Глазищи грустные, на французском лопочет, сразу догадался – передоз, в подтверждение правоты, она тут же и отрубилась. Я такси ловлю. «Довезите, пожалуйста, в Кузьминки». Все меня посылали, куда подальше, деньги им подавай несмешные, доллары им гони. В итоге довез нас какой-то дед на стареньком «москвиче». Думал, девушке моей плохо. Приехали домой, я ее, как в мелодраме, три дня выхаживал. Оказалось, зовут ее Энжел, родом она из Бостона, папа у нее какой-то Big-cheese, крупный чиновник и бизнесмен, я уяснил, читал ей стихи, перевел для нее, как умел, многих отечественных поэтов, это же всегда сближает. Ну, кроме стихов, конечно, все было. Теперь мы живем вместе, скоро уезжаем. К ней туда, «в рай», в американскую мечту.

Николай не знал, радоваться за меня или переживать, признался, что негритянок у него никогда не было, спросил, как с Энжел в постели, на что я ему на ухо наговорил пару десятков предложений, и он искренне похлопал меня по плечу:

– Видишь, Генри Миллер-то как нас пробрал, ты счастливчик.

Вскоре он, встрепенулся, посмотрел на часы и мы распрощались.

Стою в метро, жду дальше, уже немного злюсь. Где ты, деревце мое, где ты, Груня?

Груня-Груня-Груня, помнишь, первый день на журфаке в лохматом году? Вдохновенные дети. С беленькими едва пробившимися крылышками. Все рвались летать.

Белая мраморная лестница журфака увлекала вверх, к белым колоннам, к испещренным граффити бюстам Ленина и Ломоносова. Стеклянный купол. Кто не мечтал забраться туда и посмотреть на город с высоты? Кто не мечтал прорваться и взлететь? А оказалось?

Видишь ли, полет, как и прочие физические акты, тоже требует затрат энергии, которая не исчезает, не остается, а лишь переходит из одного вида в другой. Мы вязли в болоте культуры, толпы, грязных баек, терялись в офисных коридорах редакций, где нас покупали иностранные бизнесмены, чуть ли не в открытую платившие за то, чтобы мы раскованно и нагло гипнотизировали муравьев, воспевали красоты сытой жизни, отвлекали сплетнями, тусовками и безудержным сексом от той серости, которая происходит вокруг. Вертитесь, работайте, шевелите челюстями, кусайтесь, совокупляйтесь, пейте, а не будете работать, так подохнете с голоду, куда вам муравьям летать.

Но мы тогда не подозревали, что и сами-то, в сущности, являемся этими насекомыми. И что особых высот мы не возьмем…

Помнишь, Груня, я был худой, на курсе меня считали педиком и дразнили «красавицей», все девушки от меня шарахались. У меня были длинные лохматые локоны. А у тебя была рыжая крашеная грива. И я тебя долго неумело преследовал. А потом ты стригла меня, и локоны лежали на полу кухни твоей, а потом и мы лежали на твоем диване, нешироком и жестком. И ноги твои с пышными теплыми ляжками сжимали меня.

Какая ты была чудная, Груня. Ты могла часами мурлыкать песни, читать свои стихи про кукол и полынь или, голая на диване, по-детски рассказывать, как ты во сне целовалась с голубем, а у голубя были губы, и он был нежный.

Деревце мое, какого хрена ты сегодня опять опаздываешь?

Вчера я позвонил тебе, предложил встретиться перед моим отбытием навсегда «в рай», в американскую мечту, в другую жизнь. Ты сказала, что иногда скучаешь, а я рассказал про Энжел.

И все равно ты лучшая. Ты лучше разукрашенных секретарш, окуклившихся манекенщиц. Лучше обабившихся продавщиц и продажных проституток всякого рода, начиная от дешевых с Тверской, заканчивая женами бандитов и убогих иноземных старцев, девок со всеми достоинствами, жадно манящих с обложек журналов и приличных чистеньких девушек, шведок и гречанок разнообразных калибров. Ты – беда, Груня.

Помнишь, мы расстались на полгода – кто кого. Я не выдержал, позвонил вечером, точно помню, было 22:10, 25 мая. Я точно также ждал тебя в центре зала на «Тверской», банальнейшей из станций, ты, как всегда, явилась с другой стороны. В какой-то новой нелепой юбке, в распахнутом пиджаке, в прозрачной водолазке. Твои заплаканные глаза. Мы ехали в последнем поезде, как безумные – без стыда, чести и совести, – целовались взасос и были настолько счастливы, пусть муравьиным, мгновенным, зато счастьем быть вместе, что нам было совершенно плевать на доллары, шевелюры вождей, газетные вырезки, лысины всех вместе взятых иноземных инвесторов и т.д. и т.п. Вот они – мгновения счастья, лоскутные знамена под затянутым гарью и выхлопами небом города, удивленно взирающим на весь этот странный и просраный мир.

Груня, Груня, если бы завтра объявили конец света, я бы заперся в квартире с тобой, вырвал из сети телефон, мы бы не читали повести и стихи, мы бы в праздном расслаблении ожидали последней вспышки, последнего взрыва, венец которых – вечная темнота и вечное ничто.

Кто-то дотронулся плеча. Я повернул голову. Ты появилась, как всегда, случайно, чмокнула по доисторической привычке меня в щеку. Ты изменилась, остепенилась, прямо-таки женщина мечты. У тебя короткие каштановые волосы и сногсшибательный макияж, расстегнутое черное пальто, черная юбка с манящим в глубины разрезом, рубашка в мелкий цветочек, духи – шлейфом дурманящих ароматов. Ты похожа на телеведущую с обложки. Но я-то тебя знаю.

Грунька, деревце, золотце самоварное, горюшко, заяц. Время пошло на пользу тебе… с виду, по крайней мере. И мне уже приятно небрежно уложить руку тебе на талию и плавно передвигаться вместе по катакомбам метро.

Существует множество вариантов того, что говорят при встрече, подобной нашей:

– Отпадно выглядишь.

– Время на твоей стороне!

– Мы не виделись целую вечность…

Мы же с Груней болтали так, будто все эти годы виделись каждый день.

Груня: Забыла на работе косметичку и записную книжку. Сегодня был нелегкий день. Приходили и уходили какие-то люди, требовали разные бумаги. Объявился сумасшедший, стал агитировать за покупку какой-то своей книжки в пользу сумасшедшего дома №34. Утверждал, что у них сегодня официально начинается сезонное обострение, требуются деньги на лекарства.

Я: То-то смотрю, все мои знакомые последние несколько дней творят невообразимые вещи: сосед сверху ошивается у посольства Новой Зеландии, потом заявляется к нам, рассказывает, что собирается сдать экзамен в Британском консульстве за три штуки баксов, чтобы тайно от жены и тещи уехать из страны. Друг посреди трудового года, никого не предупредив, умотал с любовницей в Сочи. Теперь меня каждую ночь будит его шеф и уверяет, что во всем виноват я, что я трутень, шпион и демон в одном лице. Открываю газету, там рассуждают, у кого из политиков крепче зад, а одна бывшая знакомая, бывший повар, теперь снимает порнофильм, за который ей якобы платит анонимная телестудия.

Мы выбрались из метро, шли мимо старух, торгующих сигаретами. Груня остановилась у ларька, купить свою «Яву».

– Ты что? Пойдем, купим тебе вон там в киоске что-нибудь приличное, а не эту отраву. Никогда не покупай дешевые сигареты неизвестно, у кого.

– Ты уже и сам рассуждаешь не по-русски.

– Да, в последнее время замечаю за собой странные вещи. Испытываю необычную легкость и отстраненность,

будто уже давно не здесь.

– А тебе разве не жалко этих бабушек, продающих сигареты, собирающих бутылки… жить, чтобы работать, а работать, чтобы есть. А на большее не хватает…

– Да-да, и еще жалко многих прочих людей, даже не представляющих степени обесцененности собственной жизни, вынужденных ничтожествовать…

– Ты озлобился.

– Вовсе нет. Я стал воздушным шаром, скоро ниточку обрежут, я взмою в небо, в какое угодно небо, подозревая, что и там не лучше. Ты знаешь, в последнее время люблю бродить по городу и думать на английском. Когда ходишь так по Москве, чувствуешь себя иностранцем и наблюдаешь за всем со стороны. Потом останавливаешься, накатывает такая необъяснимая грусть, и еще страх…

– … так сейчас живут многие, по крайней мере, из моих знакомых. Как цыгане: сегодня здесь, а завтра? И каждый сам за себя.

Мы зашли в старенький бар в подворотне Тверского бульвара, в который частенько хаживали еще студентами.

Как хочется иногда стать персонажем советского кино, где все просты и наивны, как дети, где добро и зло отделимы друг от друга. Если посмотреть на мое будущее сквозь призму советской камеры, я должен был бы расплакаться за столиком бара, схватить Груню за руку, уткнуться в ее плечо лицом и пробормотать что-нибудь, вроде:

– Больше я от тебя никуда не уйду…

А вот как быть, когда добро и зло неотделимо перемешались и в тебе, и вокруг?

Помню, как-то я был пьян, приехал туда, где жил в детстве: дом №36 по Остоженке. Сначала удивило, что все окна дома, даже окно моей бывшей комнаты, темные. Я вошел внутрь – оказалось, дом недавно сгорел, осталась одна фронтальная стена, вместо крыши небо, оно же чернеет в пустых проемах окон. Я сел на груду кирпичей, от злобы и грусти выкурил две сигареты. Посмотрел на развалины и первое, о чем подумал: не плохо было бы выкупить эти развалины и устроить тут показ мод, потом опомнился, лег на снег, уставился на небо, может быть, даже немного заплакал, кто знает…

Движение вверх всегда невыносимо трудно. Надо освобождаться от тянущей болотной трясины себя самого. Тогда я понял, что еще хочу взлететь или хотя бы, прыгнув высоко-высоко, треснуть это гордое небо кулаком. А вот крылья? Мои юношеские белые крылья слабы и драны. Ну и ладно. Ведь где-то в развалинах души растут черные, кожаные, волевые, как у летучей мыши. У нас всех со временем одни крылья медленно-медленно сменяются другими.

В баре Груня рассказала милейшую историю, участницей которой сама являлась.

Собрались интеллигенты – всякие врачи, художники, журналисты – на вечеринку. Сидят, веселятся, книжки обсуждают, журналы, детей, пьют. Хозяин, как водится, достает из гардероба припрятанную для случая травку. Раскуриваются. Один гость падает без сознания. Синеет на глазах. Все остолбенели. Молчат. Потом один размышляет вслух в тишине:

–Милиция вмешается, нас всех загребут.

Другой, задумчиво:

–Знаю тут один лесок поблизости.

Третий:

– Миш, не помню, у тебя же ванна в квартире есть?

Четвертый, хирург:

– А у меня топорик в машине валяется, чтобы ворье на дороге не приставало, придется его употребить в дело…

Все поняли, берут посиневшего бездыханного парня за ноги, за руки. Волокут в ванну. Хирург отправляется к машине за топориком. Неожиданно, уже в дверях ванной парень приходит в сознание, возвращается из мира иного, с истошным звериным воплем:

– Как меня прёт!!!

Все вздохнули с облегчением. И совесть их в тот вечер осталась чиста.

Так вот, я не обнял Груню. Не уткнулся лицом в ее плечо. И вскоре мы распрощались, дружески коснувшись щеками вместо поцелуя. Потом я до полуночи бродил по переулкам, дышал уходящим из моей жизни городом.

Пустой поезд несет меня вперед. Я один в вагоне, стою посредине, слушаю рев мотора. Я еду в нежные объятия черной лебедушки, душечки Энжел, я очень устал, как и весь этот город, я продажен, холоден и сер, как его осенние улицы, как его спешащие в темноте, сжавшиеся от промозглого ветра силуэты. Но мне уже почти не больно.

Часть третья

Сказки кончаются на точке. «Они жили долго и счастливо многие годы, умерли в один день и были похоронены в одной могиле». Мелодрамы и трагедии, как ни странно, тоже кончаются точками: «нет повести печальнее на свете»… Точки только в тексте. В жизни одна ситуация пожирается другой, как в «Книге перемен», или как облака, которые то становятся похожи на медведицу, потом на губки бантиком, и плавно – на трехколесный велосипед. Пьеса Горина «Чума на оба ваших дома» начинается как раз со слов «нет повести печальнее на свете» и похорон шекспировских влюбленных. Только заглянув за точку, можно понять больше того, что сказано. Значит, заглянем за точку…

Мгновения длинные, влюбленные. Будто летит вертолет, смотришь в иллюминатор, а за спиной парашют и скоро вытолкнут вниз.

Мы были в кафе, там вдоль стены стоял ряд компьютеров, и, заказав кофе, можно бесплатно «зайти» в интернет. Пили кофе, пытались отломить шип у какого-то диковинного кактуса, рядок которых стоял на подоконнике в разноцветных керамических горшках. Наверное, они родом из Мексики. Коля завел мне первый в моей жизни почтовый ящик на hotmail.com. И научил пользоваться электронной почтой – отправлять и получать письма. Мне стало грустно: скоро я буду каждый вечер, зимой, осенью приходить сюда и писать ему о своей жизни, о том, что я сейчас читаю, с кем общаюсь, какие фильмы смотрю, что пишу. Значит, придется осваивать эпистолярный жанр. Раньше я испытывала пренебрежение к переписке – не люблю общение на расстоянии. Слова нужны для того, чтобы люди встречались. Подобрать правильные сочетания слов и высказать, чтобы встреча все-таки состоялась, чтобы общая мелодия продолжилась.

Ванна. Целлофановая занавеска. Брызги воды, дождь из черной телефонной трубки душа. Почему-то мне это напомнило, как люди мылись в концлагере в одном фильме, который я смотрела не с начала и названия не знаю. Коля очень стесняется, потому, что никогда раньше не принимал душ с девушкой. Мы стоим рядом, но почему-то не можем прижаться друг к другу, вода, как слезы, стекает по лицу. Мы как два худых и бездомных котенка. Он приглаживает мокрые волосы и смотрится в зеркало.

– С такой прической я похож на самого обычного московского мальчика?

– А я?

Он смотрит на меня.

– Ты вообще ни на кого не похожа.

Так я впервые оформляюсь во что-то несравненное.

Вечер. В комнате полумрак. Хрипло поет Армстронг. Нежный шепот о том, что я через год приеду к нему, и мы будем жить вместе в Берлине. Пусть врет. А я верю. Верить так сладко, так цельно.

– Можно, я тебя нарисую? Ты красивая сейчас.

Нет. Не хочу быть на бумаге. Вдруг, получится, что вся моя жизнь и нужна-то была, чтобы оказаться на эскизе Коли Ельникова.

– Хорошо, не хочешь – не надо. Не буду тебя рисовать…

Еду с работы. Опаздываю. В метро так много уродцев. Может быть, мой взгляд сегодня выхватывает только их. Когда встречаешь таких людей, испытываешь катарсис, сразу начинаешь правильно оценивать свою жизнь. Эти люди существуют иначе и в ином мире. В переходе на «Театральную» симпатичная девушка пела у кресла-каталки матери – карлицы-инвалидки. У эскалатора жалобно взывала о помощи парочка иногородних: женщина – то ли цыганка, то ли с востока – в наряде с огромным количеством нечистых рюшей и оборок. И дочь, худенькая, кривая, больная. В трогательном кружевном платьице. А вниз по эскалатору едет мужчина с крохотной нижней челюстью. Жизнь и так аномальна, тягостна, а тут еще уродства тела. Сегодня мне встречались люди с черепами неправильных форм. Мальчик лет тринадцати со странно выпуклым лбом, прихрамывая, шел по дорожке вдоль проспекта, а я наблюдала из окна трамвая. Кто виноват в этом – его родители, радиация Чернобыля, судьба, Бог?

В метро напротив меня застыла девушка лет двадцати пяти, с какой-то странной, слегка удивленной гримасой на лице, у нее один глаз был совсем крошечный. И указательный палец на ноге длинный-длинный, как на ладошке ребенка. При этом она была в белой кофточке, с замшевой стильной сумкой, в серебристых босоножках на ровной подошве, читала «правила дорожного движения», скоро сдаст на права, будет разъезжать на машине, такая чистенькая, стриженная, старающаяся выжить и преуспеть. А я чувствовала такой слом и такую усталость, будто множество мелких зубастых зверьков выедали меня изнутри. Идет мужчина по дороге, прямо на ходу пьет пиво из бутылки. Еще один. И еще. А я не пью. И меня пошатывают из стороны в сторону от усталости и пустоты.

В центре зала «Тверской» Ельников читает журнал. Подхожу, целую. Он, как кактус, который распушил свои иглы, колет меня.

– А я вчера гулял с Евгенией по ночным клубам.

Моргаю, а он оправдывается, не виноват же, что я не люблю гулять по ночам.

Мы сидим друг напротив друга в кафе, я листаю каталог с железками и консервными банками, во всю критикую поп-арт, а он говорит, что Евгению выгнали из фирмы и теперь он хочет найти ей работу.

– Она же не согласится на любую, как ты, – перехватив мой гневный взгляд, он тут же смягчается, – я просто нашел себе сестричку, вожу ее по клубам, веселю, у нее сейчас такое же положение, как у меня прошлым летом. Ты же меня тогда не бросила.

Мы продвигаемся по коридорам торгового комплекса на Манежной площади, по сияющему лабиринту магазинов, с немыслимым нагромождением архитектурных деталей разных стилей. Я заявляю, что мне плохо с ним и плохо без него. На это он в ответ говорит, что Евгения приедет к нему в Берлин.

Он заглядывает в окошко какого-то киоска, а я, улучив мгновение, тихо и неслышно ухожу. Уже в метро пытаюсь разобраться, сцена ли это, или я действительно решила уйти, я не злюсь, потому что на него нельзя злиться. Он ранит от своей беззащитности. Пытается возвести другую реальность от несостоятельности этой, он врет от уродства правды. Выдает себя за блудливого и легковесного от одиночества. Хочет стать великим художником из-за офисной пустоты, от которой надо бежать. Я ухожу, не могу больше выносить его вранье, не хочу на каждом шагу чувствовать, как одна реальность раскалывается и из нее, как матрешка, вылезает другая, а ты вынужден смиряться с ними, оставаться спокойным, менять цвета, как хамелеон.

Он звонил, клянчил вернуться, просил простить, говорил, что ему никто не нужен, кроме меня, говорил, что он бы тоже убежал, если бы ему делали так больно.

Прошло две недели. Он не звонил. Я начала писать повесть. Какое странное раздвоение. Один человек любит и страдает, другой пишет об этом. Один живет, а другой наблюдает за ним со стороны. Первый – персонаж, второй – автор. Первый ребенок, с восторгом вопящий на американских горках, его болтает в разные стороны, неожиданно переворачивает вверх ногами, он зажмуривается, смеется, вцепившись в поручень своей машинки. Второй, взрослый, наблюдает, застыв у железной изгороди аттракциона. И все это в одной голове.

Поделиться с друзьями: