Хождение по Сухой-реке
Шрифт:
Да ростовцам сегодня не до Заволочья. Потрепал их московский Иван Калита, разорил крепко. В Орду Калита собирался, за великое владимирское княжение думал выход везти. И ярлык заодно на ростовское княжество прикупить. Вот ростовским же награбленным серебром и купил Калита Ростов. Много, много серебра князь московский возит в Орду, много возит. В Орде уже навострились, не нашел ли московский князь на Руси каких серебряных рудников?
Есть, есть на Руси богатые копи, только все серебро в них заморское, а имя им Нове-град. А другого серебра нет. Может, есть где-то на Перми. Да Пермь где?
Это лишь Игнашка Баюн, что ни ночь, рассказывает про Ондреево серебро. С первых же дней, как за Камни перевалили, так и держит
«Про Крещеный Камень слыхали?» – начинал без зачина Баюн. – «Ибо сказано, где-то в здесь, в Заволочье, крещеный камень стоит. Большой камень, бают. Дивно большой. Я так мыслю, что не менее, чем немчинский корабль. Только это сейчас он камень, а тогда был Ноев ковчег. Во-во. Перевернутый кверху дном. На котором Ондрей Первозванный сидел и плакал за Русь три дня и три ночи. Да кто и не слышал! Как сидел, убивался и как плакал горько Ондрей. Вон когда ведь апостолу уже было ведомо, что татары придут на Русь! От того ли горя Ондреева, только стал ковчег каменеть. А уже из-под камня родник забил. То слеза Ондреева чистая потекла, выжимаясь из пропитанного слезой дерева. А когда перестанет течь, тут Руси и конец придет. Ясно? Да кто и не знает!
Дело то еще, что чудины Ондрея не разумели. Сами баяли мне, что их допрежние люди, дедами их называют, будто видели какого-то человека в слезах, а уразуметь не сподобились. Лишь потом втащили на камень деревянного идола, да в лицо ему, в грудь и живот навтыкали серебряных гвоздиков. Да и камень-то всякими знаками испещрили. Насекли вокруг мужиков, бабу страшную на олене, древо тут же, с небесной лодьей в ветвях, лестницы тоже, одну наверх, к идолу, и другую под землю, откуда бежит ручей.
Только Бог Христос не попустил надругательства, выслал с неба ангела огненного, и пожег ангел идола, даже лес кругом попалил. А как на небо опять улетал, то на эти бесовские знаки свое крестное знамение наложил. Раскололся с этого камень двумя глубокими трещинами, одна вперекрест другой. Вот и стал с той поры этот Камень Крещеным. И от радости той великой, что избавлен от скверны языческой, лишь сильней забил из-под камня родник. Еще звонче, журчее, серебрянее. Ибо чудо со слезами содеялось. Потому как пошло выстилать весь ручей, и по дну и по берегам, да от самого начала его, от Камня Крещеного… серебром одним самородным! Камушка в том ручье не сыскать в его простоте, а какой ни поднимешь – чистое серебро!
А вот где этот Камень Крещеный стоит? Сам я мыслю, что где-то здесь. На Сухой на реке. Ибо сказано сторожат его три воды. Бурая, белая и желтая. Бурая – это значит полная жизнь. Это значит низовья Сухой. Белая вода – уже смертью дышит река. Это значит пороги каменные. Желтая – значит смерть сама. Песок, стало быть. И отсюда я мыслю так, что к Камню подступу нет. Только разве что с чистой молитвой да иконой владимирской…»
Каждый раз, как слушал Баюна Симеон Устюжанин, лишь только насупливался. Далась им его икона! Вот ведь клады открывать ключ. У людей и так – не глаза, а одни синие огни над углями. Ведь зарежут еще, лихие, коль икону им не подашь.
И еще глубже погрузился в себя Симеон Устюжанин. Начал перебирать людей, которые способны на зло. Все способны. Разве что вот Ермилко Мних. Грамотный человек, из Кириллова беглый монах, хотя тоже чудить горазд. За Мниха особенно Симеону обидно – хоть и беглый, но божественный человек. Все молитвы наизусть помнит, какие ни читал бы когда. И поет лучше дьякона. Дал же Бог человеку такой божественный дар – ажно в монастыре тесно. Но оттуда-то можно, а от Бога не убежишь.
Как Онтип Своеземец при себе Игнашку Баюна держит, точно
так Симеон Устюжанин Ермилку стал опекать. Уж как станет Ермил – мил, мил-человек! – станет петь тропари-кондаки, да еще на разные голоса, с Симеоном тут прямо какое-то растворение происходит. Будто в храм он всходит владимирский и подходит сейчас под благословение самого бы митрополита, в золото бы тот облачён, но, однако, тоже из воздуха, и вот-вот бы приложился к руке, только что это?.. Открывает глаза Симеон – тьфу ты, это ж Ермилко Мних!Ох, и зол бывает за такой нечестивый обман Симеон, а Ермилке все нипочем. Когда еще бывать биту, а сейчас быть бы сыту. Да и в рясе человек тож. Не смотри, что по колено обрезанная да на поясе вервием прихваченная, а за ним кривой нож, все одно – ряса. Богом клянется, что с архимандрита стащил. То неведомо. Однако сукна богатого. Сносу нет.
Мних, коль иконы Симеон не дает, этой рясой архимандритовой приспособился чудь крестить. Да все больше чудинок. Поймает какую, приволокет на лодью, а потом уже, посередь реки, хвать за волосы, кувырк в воду и да ну макать. Та визжит, а над рекой Мнихов рев:
– Крештается раба Божия Евдокийя во имя Отца… – бултых! – и Сына… – бултых! – и Святаго Духа! – бултых! – Аминь.
В одно только имя и крестит. И никто в этом деле указать Ермилке не смеет, потому как крещеные евдокийки даже пахнут не столь богомерзко.
Две из них и сейчас живут на лодьях. Из-за одной такой евдокийки и пропал душа-человек Федорко Ростовец, третьей лодейки кормщик.
Первый среди справных мужей, разнимал Федорко Ростовец драку между лихих, да и как-то ненароком утоп. Утонул, добрая душа. Так никто и не видел толком, а, видать, опрокинулся – и на дно. Искали, а не нашли.
Нет теперь кормщика на третьей лодье.
А ведь трое их было в ватаге таких – великих между собой. Онтип с Великого Новгорода, Симеон с Великого Устюга да Федорко с Ростова Великого. А теперь осталось лишь двое. Только им двоим, только им под заклятьем геенны огненной, было ведомо, что хранит Игнашка Баюн, пустомеля, лодейный шут, хвост овечий, в мешочке у себя на груди взамен божеского креста.
А серебряный перст.
Серебро, серебро – в том даже не сомневались ни Своеземец, ни Устюжанин, подержав перст в руках. Лишь Федорко Ростовец задумался да сказал: серебро – а серебра будто легче, серебро – а железа потверже будет…
Так думал да вспоминал про себя Симеон Устюжанин, а солнце пошло уже клонить за холмы, золотом потекло по сосновым стволам, и серебряно зазвенели первые комары, путаясь в бородах ватажников.
Своеземец поднялся и выступил в середину охрипших от споров людей.
– Присоединяюсь за город, – заявил он. – Даст Бог дождя иль не даст, того знать не даст. Может, и до осени сухо будет. Так что, либо нам уходить сейчас вниз, либо лето целое летовать. А тогда, согласен со сказанным, надобно рубить город. С городом, если что, и зима не будет страшна. Сам сказал, а уж решать вам.
2
Начали рубить сразу, но и к снегу еще не закончили. Сладили только сам городок, оставив какие-то сосны стоять на корню, вкопав между них другие и выставив таким ладом бревенчатый частокол. Со стороны же леса срубили стену двойную, с земляною засыпкою, для чего и отрыли снаружи ров. За рвом свели все деревья почти на полет стрелы и втащили заготовленный лес в городок.
Внутри городка сделали только главное. Срубили баньку, потом небольшой амбарец, а жилую клеть справили совсем наскоро. Поставили избенку на пнях, затолкали под нижний венец бобыли, стены наспех проткнули мхом, пол настлали из колотых, груботесаных полубревен, и таких же, только полегче да выдолбленных, накидали на односкатную крышу. Не текла – и то хорошо. А что ветер гулял и снег задувал – затем ведь и торопились. Лето короткое, а дел много.