Хозяин жизни – Этанол
Шрифт:
Я бывал на его работе. Не знаю уж, с какой целью он меня так старательно зазывал в подвал с запахом масла, железа, грязной одежды, блестящими от грязи и с рваной обивкой диванами и креслами – показать корешам, что не впустую живет на этом свете, вот, оставил сына?
«Мой киндер» – так он представлял меня друзьям-алкашам, и при этом изображал какое-то дурашливо удивление. Дескать, вот, смотрите, какой лоб вымахал…. Откуда только взялся!!
Лоб, действительно, вымахал. Лоб уже причастился и телячьей покорностью шел в рабство. Он втягивал в себя портвейн – пришедшее из советского прошлого крепленое дешевое вино было и остается излюбленным напитком окончательно развалившего здоровья люда. Когда водку организм не принимает, а трезвую
Я любил приезжать к отцу – он был человеком очень мягким и незлобивым, хотя Хозяин, встав между ним и миром, стер самые лучшие человеческие черты и заменил их скотскими… тогда я это только – только начинал понимать.
Куда только делась детская неприязнь Хозяина? Я плакал и ругался, если отец приезжал пьяным и даже подарки отказывался принимать. А она приволакивал то арбуз, то конфеты какие-нибудь… я подозреваю, что деньги на гостинцы ссужала бабушка, но часть он исправно переводил на жертвоприношение Хозяину.
Теперь я сам приезжал к отцу и чувствовал себя наравне с ним, а он, разливая и темной бутылки темно-красную жидкость, удивлялся…
– Надо же, дожил, с сыном пью…
Хозяин еще позволял поддерживать видимость нормальной человеческой жизни. Рыбки получали свою щепотку сухой дафнии каждый день; здоровенный серо-белый кот (конечно же, Барсик) свою порцию рыбы и ласки, когда бабушка заваливалась на диван перед телевизором; черная мочалка, собачка Чапа была каждый день выгуляна. Отец даже покупал ей витамины по рубль пятьдесят флакон – когда та вдруг облезла и гордо сверкала на улице голой задницей и вздернутым прутиком хвоста. Старинные часы, с шипением отбивавшие время, исправно заводились, и приемник «Океан» редкими трезвыми вечерами, при свете ночника исправно передавал эфирную музыку.
Я любил у него бывать. У отца меня никто ни к чему никогда не принуждал. Разве что бабушка вздыхала о моей худобе – идеалом здоровья для нее были этакие мордастые краснощекие крепыши – и пыталась накормить побольше. Я любил зимними вечерами гулять с Чапой – мы проходили по тополевой аллее вдоль железнодорожных путей, потом я садился на припорошенную снегом скамейку и наслаждался сверкающими в прозрачной черноте огнями города, плавной серостью сугробов, клубами пара от дыхания…
Мохнатая собачка черным шаром каталась по своим делам – мне нравилось даже то, что она не мерзнет.
Кстати, одна из самых больших потерь в счете, который я сейчас предъявляю Хозяину – моя нынешняя неспособность находить радость даже там, где раньше ее было много. Первое, что отбирает Хозяин у своих слуг – возможность быть счастливым без его тупого дурмана.
Когда мы возвращались домой – собачка вприпрыжку неслась впереди – я садился за стол с пылающим в тепле лицом, брал стакан в литом подстаканнике и прихлебывал чай, чувствуя, как ознобом выходит засевший под одеждой мороз…
Я всегда остро чувствовал эту грань и умел наслаждаться ею – горячий чай после мороза, волны сухого прогретого воздуха от батареи и рядом узоры инея на оконном стекле…
Я часто ночью стоял у окна и смотрел на улицу – оглушенный Хозяином отец спал, похрапывая – на груды ящиков за складским забором, легкие вихри снежинок под склоненными головами редких фонарей.
Не надо думать, что я был излишне романтичен. Насыпь железнодорожного полотна проходила в ста метрах от дома – и когда по ней проносился тяжело груженный состав, в комнатах дребезжало и звенело все, что могло дребезжать и звенеть.
Но Хозяин – он на то и Хозяин, чтобы играть своими слугами, словно куклами, вкладывать в их уста чужие речи и в жизнь– чужие поступки. Может, отец устал от постоянных нравоучений своей матери и раздражение, копившееся годами, вырвалось наружу, может быть, он действительно потерял разум в один далеко не прекрасный вечер… потом, кстати, такие вечера превратились в
дни и стали образом жизни.Мы выпили с ним совсем уж взрослый напиток – водку. Нагрянувшая некстати бабушка пришла в ужас, устроила скандал и пить нам попросту запретила. Заставила съесть всю закуску, а недопитую бутылку убрала, спрятала в свои закрома, в неведомые никому, кроме нее, недра старой квартиры. Я не очень переживал по этому поводу – Хозяин оглушил непривычные мозги и я, пошатываясь, побрел в комнату. Отец тоже улегся на раскладушке – его, привыкшего к портвейну, водка срубила так же, как и меня.
Проснулся я от какого-то шума, шипенья и бормотанья за закрытой дверью. Я встал на еще нетвердые ноги, дернул створку на себя… бабушка, в белой ночной рубашке и с распущенными седыми волосами была похожа на привидение, из открытого рта раздавался натужный сип. Отец, в майке и черных семейных трусах, держал ее двумя руками за шею и душил. Я бросился к ним, и, услышав «Отдай бутылку, сука», просто отшвырнул его в дальний угол, куда-то под телевизор. Помниться, наградил его еще парой пинков под ребра, и он успокоился, и уполз на свою раскладушку, и тихо лежал до самого утра. Бабушка, держась за горло, улеглась на свой диван.
Наутро отец пожал мне руку, бабушка с негодующим стуком выставила на стол ополовиненную поллитровку и, поджав губы, не проронив ни слова, смотрела, как мы с отцом с ней расправляемся – по рюмочке, по рюмочке…
Словно ничего и не произошло, словно не она сама хрипела под судорожно сжатыми пальцами.
Правда, такого больше не повторялось – по крайней мере, пока отец с бабушкой жили в Лосе. Потом они получили квартиру в Перово – отдельную, двухкомнатную… отец, как ни странно, вместо радости испытывал тоску. Он не хотел туда уезжать. И дело даже не огромном по московским меркам лесу, в котором он гулял – конечно, не на трезвую голову – и не в потере друзей. Толмазов – не помню его имени – приезжал к отцу и в Перово, остальные являлись по сути собутыльниками, банальными алкашами – а они во всех районах были совершенно одинаковые.
Мне кажется, что он уже понимал, что Хозяин никого не отпускает добровольно – ну а тем, кто остался верен ему, воздает по полной. И время раздачи уже близко…
Себе я такой жизни не хотел – стареющая все более и более безнадежно женщина держала своего сына мертвой хваткой, и Хозяин ей в этом умело помогал. И если он прекрасно видел конец пути, к которому человек идет под его предательским руководством, то бабушка, очевидно, до последнего дня не сознавала гибельность своих поступков. Она ненавидела всех женщин среднего возраста, которые могли бы сделать ее дни одинокими и постоянно внушала отцу – все они шлюхи и предательницы, всегда верна одна лишь мать.
Отец был послушен Хозяину и даже не замечал, что собственно наслаждения в служении ему уже почти не осталось. Короткий момент между похмельной муторностью и больным сном…
Но Хозяин воздвигал между миром, который давно уже перестал играть яркими красками и удручал своей однообразностью, и отцом стену. Жизнь в мороке это стены представала другой – гипертрофированной, искаженной, с преувеличенными событиями и проблемами, которые легко решались только на поверхностный, размытый этиленом взгляд.
К тому же отец до последнего дня любил мать. Когда Хозяин полностью занял тело, некогда принадлежавшее моему отцу, единственное, что осталось от дорогого прошлого, оказалось двумя буквами на кисти, между большим и указательным пальцем. В и К. Вера и Костя. Толстые синие лини неумелой татуировки он наколол себе сам.
Но это будет потом…
Их жизнь в Лосе держалась на уровне среднестатистического счастливого советского обывателя. Отец получал свои рубли и трешки за ремонт текущих бачков и забитых унитазов. Бабушка, кроме пенсии, работала в Центральном Доме Культуры Железнодорожников – гардеробщицей. Поскольку концерты проходили по вечерам, то гардеробщицы – а их было довольно много – оставались там спать.